Киллер с пропеллером на мотороллере - Алексей Тарновицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я почувствовала, что начинаю терять терпение. Всякой шутке, знаете ли, есть предел. Особенно после разговоров о задирании ночной рубашки.
— Опять посылка? Что за посылка? Где она, эта посылка? Кто ее принес? Твой знакомый?
— И твой тоже… — пообещал Сатек. — Выходи прямо сейчас и увидишь. Направо от твоего дома. Пока, императорка!
Он повесил трубку. Черт знает что… Хотя, конечно, любопытно, что он там прислал. Я сунула босые ноги в резиновые сапожки и стала натягивать куртку поверх халата. Бимуля вопросительно смотрела на меня с коврика и на всякий случай тихонечко подскуливала. В принципе, ей было понятно, что в такой дурацкой форме одежды с собакой не гуляют, но чем черт не шутит…
— Не сейчас, Бимуля! — Я отрицательно мотнула головой, одним ударом обрубая робкие собачьи надежды. — Я всего на минутку, выскочу и тут же вернусь. Понятия не имею зачем. Кобели, сама знаешь: у них вечно всякие сюрпризы и фантазии…
Бима понимающе вздохнула и положила голову на пол. По выражению ее морды было ясно, что она тоже могла бы немало порассказать о немыслимых кобелиных странностях.
Снаружи моросило. Я накинула на голову капюшон, огибая лужи, пересекла двор и через подворотню вышла на улицу. Никого. Никакой посылки. Ни справа, ни слева. Тротуар и набережная Крюкова канала были пусты. Ничего себе шуточки… Я уже собиралась повернуть назад, когда от телефонной будки на углу отделилась и двинулась в мою сторону чья-то фигура. Я сделала шаг-другой навстречу, всмотрелась и остолбенела: ко мне быстро приближался мой Сатек! Сатек собственной персоной! На нем была зеленая форменная стройотрядовская куртка с нашивками и значками, джинсы и до боли знакомая клетчатая рубашка — та самая, в которую я больше года назад уткнулась лицом, после того как мы в первый раз поцеловались. Он был ослепительно, невообразимо красив.
Осознав это, я представила себе свой нынешний облик голые ноги, нелепо торчащие из старых резиновых сапожек, серую ночную рубашку, торчащую из-под застиранного халата, который, в свою очередь, торчал из-под драной куртки, надеваемой только и исключительно для гуляния с собакой, и, наконец, нечесаные лохмы, кое-как торчащие из-под капюшона. И все это «торчащее из-под» было настолько уродливо, глупо и жалко, что я заплакала.
Я стояла напротив своего ослепительно красивого любимого и плакала, размазывая по щекам слезы и капли дождя.
— Что ты, императорка… — пробормотал Сатек, сбрасывая с плеча рюкзак и обхватывая меня обеими руками. — Ну что ты… не надо плакать… не надо… я хотел, чтобы сюрприз…
— Сюрприз… — лепетала я, снова утыкаясь лицом в клетчатую рубашку и радуясь хотя бы тому, что теперь он меня не видит, а только чувствует. — Убить бы тебя за такие сюрпризы… Ой, что это я говорю, дура… зачем это я такое сказала? Поцелуй меня скорее, пожалуйста…
— А ты действительно в ночной рубашке… — прошептал он, оторвавшись от моих губ. — Надеюсь, ты еще помнишь, что обещала мне десять минут назад? Или мы так и будем стоять под дождем?..
Нет, конечно, мы очень недолго стояли там под дождем. Мы вообще нигде не стояли и не сидели. Мы поднялись в квартиру и сразу легли, едва успев раздеться. Разговоров тоже почти не было: мы по горло наговорились за месяцы сугубо телефонного общения, так что теперь хватало междометий, улыбок, касаний, взглядов, вздохов, движений — всего того, что зовется языком любви.
Когда чуть больше года назад мы остались вдвоем в пустой школе и в течение двух суток почти не вставали с брошенных на пол матрасов, все казалось совершенно иным. Тогда, в Минводах, мы еще понятия не имели, как относиться к подхватившему нас урагану. Нас просто ужасно тянуло друг к другу, и не было времени на раздумья: мы жили минутой, часом, загадывая максимум на послезавтра, потому что уже через три дня наступало неминуемое расставание.
Оно казалось настолько естественным, настолько неизбежным, что мысль о существовании какой-либо другой возможности в принципе не приходила нам в голову.
Нас разделяли не только запертые на замок границы, но намного большее: разный образ жизни, воспитание, образование, язык… По сути, мы принадлежали к двум разным мирам и не забывали об этом ни на минуту… исключая, разве что, те моменты, когда одновременная судорога пронзала наши слипшиеся от любовного пота животы. Соединяясь, вцепляясь, впиваясь друг в друга, мы точно знали, что через несколько дней расстанемся навсегда. Объятие в преддверии разлуки всегда особенно крепко: ведь помимо сладкого меда любви в нем плещется еще и горький яд отчаяния.
Собственно, этим горько-сладким стечением обстоятельств мы и объясняли себе внезапную мощь происходившего с нами. Это был просто-напросто разовый ядерный взрыв — сильнейший, но очень короткий, случившийся с нами далеко на обочине, в десятке-другом метров от случайного пересечения наших строго индивидуальных, строго перпендикулярных друг дружке дорог. Случилось — и кончилось. Было — и прошло. По окончании тех двух сумасшедших суток мы просто поднялись с матрасов и уже порознь вернулись на дорогу — каждый на свою. Сатек улетел в недоступную для меня Прагу, а я осталась в недоступной для него России — налаживать отношения с Лоськой, выходить замуж, защищать диплом, поступать на работу, пресмыкаться втуне.
Помню, когда чехи садились в автобус, я даже не удосужилась проводить его… — да что там!.. — я даже не подошла к окну, дабы пустить девичью слезу и взмахнуть платочком. Олька Костырева тогда удивлялась: мол, сильна ты, подруга, — прямо Железный Феликс, а не человек… Но удивляться-то было нечему. Все эти прощальные поцелуи и обещания, проводы-платочки и прочие церемонии не так уж и безобидны. Ведь это не что иное, как выкрутасы обманщицы-надежды. Это не мы прощаемся, и плачем, и обмениваемся адресами — это она, надежда на новую встречу, задает корму своим безумным коням. Ну и пусть задает: тогда, в Минводах, у меня и в мыслях не было воспользоваться услугами этого неверного кучера.
Что же вдруг изменилось? Как вышло, что теперь тот же самый, казалось бы, безвозвратно потерянный Сатек лежит рядом со мной в квартире на Крюковом канале, а собака Бима стыдливо закрывает лапами уши, чтобы не слышать, как ее хозяйка взлетает на орбиты, выше которых нет ни в собачьем, ни в человечьем космосе? Не знаю…
Одно ясно: не будь разлуки, не будь этой безвозвратности, безнадежности, невозможности, не было бы и нашей нынешней встречи. Мы честно попробовали идти прежними дорогами — каждый своей — и не смогли. Мы не питали никаких надежд; каждый вечер, засыпая, мы напоминали себе о том минводовском отчаянии, которым были заражены и заряжены наши тогдашние горько-сладкие поцелуи. Нам казалось, что так легче, что отчаяние означает «никогда» — но мы ошиблись. Отчаяние оказалось ростком, тихо зреющим в темных уголках наших душ, пускающим корни в сердцах, медленно, но верно пробивающимся в мысли и желания. Это оно зарядило наше воображение, заставило поверить в невероятное, возжелать невозможного.
Факт: сейчас мы любили друг друга в тысячу раз сильней, чем тогда. Мы любили друг друга иначе, не ощущая ни чуждости, ни запретности. Месяцы тоски по близости сблизили нас больше, чем самое крепкое объятие. Теперь мы чувствовали себя не случайными партнерами, а женой и мужем, которые наконец-то встретились после мучительной для обоих разлуки. Мы набрасывались друг на друга так, будто хотели наверстать месяцы, украденные у нашего прошлого счастья, — при том, что прошлого счастья никто не крал — его попросту не существовало… или существовало, но исключительно в нашем воображении…
Около полудня в мою спину ткнулся мокрый Бимулин нос. Собака смущенно сообщила мне, что все, конечно, понимает, но больше терпеть не в силах, — тут только я и вспомнила, что так и не выгуляла ее утром. Мы с Сатеком оделись и вывели страдалицу во двор.
— А ты что, так и не переодевался все эти месяцы? — спросила я, дергая его за рукав стройотрядовской куртки.
Он рассмеялся:
— Это я специально надел. Боялся, вдруг ты меня забыла очень сильно. Так, что не узнаешь, если увидишь…
Мы вернулись в квартиру, наскоро перекусили и снова легли. В половине пятого пришла с работы мама, я накинула халат и выбралась в коридор. Она взглянула на меня, на забытый в прихожей рюкзак Сатека и улыбнулась:
— Вижу, свет можно не включать.
— Почему?
— Ты так светишься, что глазам больно. Нельзя ли заодно подключить холодильник и телевизор?
— Обижаешь, мамуля… — сказала я. — Сегодня меня хватит как минимум на весь город. А может, и на страну. Он немного поживет у нас, ладно?
— С такой экономией электричества — хоть всю жизнь, — ответила мама. — Я приготовлю вам поесть…
Вечером мы сидели вчетвером на кухне — я, Сатек, мама и Бимуля — и занимались преимущественно тем, что активно нравились друг другу. Если, конечно, глагол «нравиться» можно отнести к глаголам действия, как скажем, «бодаться», «собирать» или «складывать». А, впрочем, почему бы и нет? Когда кто-то нам нравится или не нравится, разве не заняты мы тем, что крошка за крошкой, деталь за деталью собираем разные мелкие особенности и относим в ту клетушку нашей памяти, где отныне живет его образ? Разве не складываем туда вот эту улыбку, вот это смущение, вот эту манеру тянуться за чашкой, вот этот взгляд исподлобья, вот этот смех? Собираем, относим, складываем — то есть совершаем действия… Мог ли такой замечательный Сатек не понравиться моей маме? Могла ли такая замечательная мама не понравиться ему? Его безоговорочно приняла за своего даже крайне подозрительная к кобелям собака Бима — а уж это, доложу вам, действительно экзамен из числа самых труднопроходимых!