Верное сердце - Александр Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну! Была не была! Одолел ты меня, ветрогон…
И вот через несколько дней, когда Гриша был уже принят в реальное училище, Шпаковский стоял перед Иваном Шумовым, сияя своими яркими, желтыми какими-то глазами. А отец молчал отвернувшись. Наконец учитель насторожился:
— Ты что, Иваныч?
— Уезжать мне отсюда приходится, — с усилием проговорил отец. — На новое место.
— Опять на новое? — всплеснул руками Шпаковский. — Опять?
— Не стрекочи ты, ради бога! И без тебя тошно! Я вот и думаю: как тут Гришку одного кинешь?
— Раньше надо было думать! Столько трудов положено, друга я своего еле упросил…
— Не стрекочи!
Шпаковский обиделся, умолк.
После долгого молчания отец заговорил виновато:
— Посоветуй, как быть.
— Что ж я могу посоветовать?
— Сердишься?
— Ты не маленький, сам смотри.
— Ехать мне — неминуемо.
— А неминуемо, так о чем разговор?
— Разговор о Григории. Брать его из училища — что ж получится? За ученье заплатили, в новую форму одели… А оставить его одного здесь — на кого оставлю?
Учитель скоро перестал сердиться, а посоветовать толком ничего не мог. Так и ушел, уже поздним вечером: утром ему надо было возвращаться в Ребенишки, в свою школу.
Отец, вздыхая, лег спать рядом с Гришей.
Долго они лежали, прижавшись друг к другу. И оба не могли заснуть.
Никогда раньше Гриша не чувствовал такой близости к отцу. Близость эта во много раз была усилена горечью разлуки — неизбежной, как он сейчас понял. И еще одно он понимал: отец считал себя виноватым…
— Расскажи мне что-нибудь, — попросил Гриша тихонько, как просил когда-то прежде; теперь ему казалось — было это очень давно.
И отец начал вполголоса вспоминать о том, как жилось ему, когда он был Гришиных лет. Пас он скот, и одна корова зашла в лес, не найти… Страху-то сколько было! Потом пошли другие рассказы — про то, как он жил на Кавказе, как рыбу ловил в море… Иван Шумов повеселел и спросил сына, как равного:
— Поведать тебе про мое самое заветное?
— Поведай, батя.
И отец рассказал. Живет в одном городе, далеко — посреди России, — садовник-кудесник, плоды земные по-своему переделывает. Дали ему мертвый пустырь, взрастил он там небывалые яблони, и сам дал им новые имена. Поехать к нему, увидеть его, посмотреть на тот сад — вот это и есть заветная отцова дума.
— А ты поезжай, батя. Вот будет лето — и поезжай.
— Эх, сынок, не одно уж лето я туда собираюсь! А нельзя!
— Отчего нельзя?
— Дорога стоит много. Да и работа — как ее бросишь? Нельзя.
Отец вздохнул и замолчал надолго.
Не зная, как ему помочь, сын взял в свои ладони огромную отцову руку и сказал:
— Теперь я буду рассказывать.
— Ну-ка, ну, расскажи! — с притворным оживлением откликнулся отец.
И Гриша начал рассказывать про богатыря, которого давно любил за силу, за смелость, за то, что бился тот с врагами всю свою жизнь и всегда побеждал. Обступит богатыря вражье войско, некуда ему податься, приклонится он к земле — даст ему родная земля новую силу.
— Ты где ж это читал? — недоверчиво спросил отец. — Я такой книжки у тебя не помню. Должно быть, тебе это старый Винца рассказывал… Мудрый старик, это он ведь про народ наш сказывал!
Гриша не отвечал. Иван Шумов заглянул ему в лицо — сын дышал ровно, заснув на полуслове.
Отец посмеялся тихонько, укрыл сына потеплей и сам, согретый его теплом, уснул незаметно.
5
Через день отец, по совету Ненилы Петровны, отвел Гришу к мадам Белковой.
Белкова сдавала комнаты жильцам-нахлебникам, а называлась «мадам» потому, что была чиновницей.
Гриша, разглядев ее, удивился: во рту у мадам была длинная папироса — он никогда не видал до той поры курящих женщин, — левый ее глаз щурился от едкого дыма, платье на ней было особенное — ярко-зеленое, до пят, с кружевными засаленными оборками.
Изогнув брови, что-то уж очень черные, она извинялась перед Иваном Шумовым за свой, как она сказала, «пеньюар». Отец пробормотал сконфуженно: «Что вы, сударыня!» — и стал расспрашивать об условиях, на которых можно оставить у нее Гришу, хотя бы до весны только.
— У меня годами живут мальчики из лучших семей, — гордо сказала Белкова.
Отец с мадам принялись толковать о припасах, которые надо будет доставить из деревни — это кроме денег, — а Гриша начал размышлять о пеньюаре. Он сразу разделил его надвое: пень Юар. Стоит в бору старый пень, оброс бородой — длинным лесным лишайником, — зовут его Юаром.
Когда отец ушел, Гриша решил поделиться с мадам Белковой своими соображениями насчет пня. Та, выслушав его, кисло сморщилась:
— Какой неразвитой мальчик!
И ушла куда-то, должно быть на кухню. Оттуда сквозь худую дверь доносился дым, чад и крик Белковой:
— Я барыней была, барыня есть и барыней буду!
…Поздно вечером отец прощался с Гришей в темной прихожей, где стояли пыльные лари и пахло мукой и мышами.
— Вот как у нас вышло, сынок. Не винишь меня?
Гриша молча приник к его шершавому домотканому кафтану и замер.
— Большое мы с тобой дело задумали. Осилишь?
— Осилю, — прошептал Гриша; горло у него перехватило.
Потом он увидел себя посреди просторной городской комнаты с оборванными обоями в мелких розовых цветочках, с четырьмя койками у стен, с круглой железной печкой в углу.
На одной из коек, поближе к окну, лежал в полной форме реалиста кудрявый франт лет четырнадцати и читал книгу.
За столом, накрытым рваной пегой клеенкой, сидел мальчик, по виду — Гришин одногодок, и жевал французскую булку. А мимо него, косясь на булку, ходил лохматый верзила и беспрерывно гудел:
— Восподи поми-илуй, восподи поми-и… — Увидев Гришу, он остановился: — Эт-та что за персонаж?
Гриша уже знал, что перед ним — его будущие сожители и что сам он тут — наравне с ними, ничем не хуже. Поэтому он не ответил на обидный и непонятный вопрос, молча уселся на стул с продавленным сиденьем.
— Фам-милия? — спросил верзила утробным басом.
— Шумов, — буркнул Гриша, чтобы отвязаться, потянулся к столу, взял с клеенки потрепанную тощую книжку с затейливой, будто из ленточек вырезанной, надписью: «Нива». Слева от надписи был нарисован бородатый барин. Он сидел в кресле, заложив нога на ногу, читал. Рядом с ним стояла нарядная женщина. А повыше поливал из лейки ржаное поле голый младенец.
Гриша перевернул страницу, но читать не пришлось. В дверях показалось багровое лицо, такое веселое и курносое, что Гриша не удержался, засмеялся. Про такое лицо в деревне сказали бы: «У бога жареное нюхает».
Это была кухарка Настя. Она поглядела на кудрявого франта, громко фыркнула и, крикнув: «Ужинать!» — исчезла.
Гриша нерешительно пошел за своими сожителями в «столовую». Там висели по стенам на дубовых досках глиняные петухи и утки. А обои были такие же рваные, как и в спальне, только цветочки на них были не розовые, а голубые.
Перед ужином франт спросил мадам Белкову, растягивая лениво слова:
— Чем сегодня угощаете?
И стал брезгливо разглядывать свою тарелку, повернув ее к свету. Мадам Белкова кормила своих квартирантов по-господски: перед каждым стоял отдельный прибор.
— Сегодня беф-строганов, — сказала она поспешно.
— Опять!
Франт протянул Белковой двугривенный:
— Будьте любезны, закажите мне яичницу. Я не ем жил строганых.
— Ах, Серж! — укоризненно проговорила мадам, но монету взяла и пошла на кухню.
Принесенную через минуту яичницу Серж разделил по-братски на четыре части и положил каждому по равной доле. Гриша отпихнул придвинутую ему долю и принялся усердно жевать ошметки жилистого мяса с мучной подливкой; их-то, оказывается, и называла мадам Белкова таким мудреным словом. Он съел много хлеба и к концу ужина был сыт.
Когда выходили из-за стола, Серж спросил Гришу:
— Ты почему дуешься?
— Я не дуюсь. А тебя почему Сержем дразнят?
— Да это ж мое имя.
— Людей так не зовут. У баронов Тизенгаузенов, я слышал, охотничьего пса звали… нет, тот был «Сэр».
— Вот видишь: Сэр, а не Серж.
— А похоже.
— Чудак, откуда ты взялся такой? Меня зовут Серж; ну, попросту Сергей. Сергей Лехович. Понял?
Лехович попытался обнять Гришу, тот вывернулся из-под его рук, отошел в сторону.
Скоро он пригляделся к своим сожителям: вреда от них не было. Гришин одногодок, со странной фамилией Жмиль, оказался совсем безобидным; тихий, кроткий обжора, он все жевал что-нибудь: булку, яблоко, крендель. Учился он в частной гимназии — была, оказывается, и такая в городе, — платили за него невообразимые деньги: двести рублей в год.