Книгоедство - Александр Етоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во времена моего детства во всех витринах всех букинистических магазинов тогдашнего Ленинграда лежали покрытые пылью зеленые томики Чарльза Диккенса. Не дореволюционного, сойкинского, а советского, начала 60-х, выходившего в 30-ти томах. Тома Диккенса в начале 70-х уценивались до 10 копеек, и весь комплект продавался за 3 тогдашних рубля. Поэтому для меня Диккенс всегда ассоциировался со скукой, витринной пылью, литературой какого-то позавчерашнего дня. Переворот в моем отношении к Диккенсу произошел уже в 80-е годы, когда моя будущая жена всучила мне в руки «Дэвида Копперфильда» и сказала буквально следующее: «Если не прочитаешь, хер когда на мне женишься!». Я был вынужден взяться за этот многостраничный том. Результатом стали покупка вышеупомянутого зеленого многотомника и далее запойное чтение всех вошедших туда романов. Поэтому, говоря о Диккенсе, я говорю про него пристрастно.
У Диккенса хорошо практически все. И сентиментальные слезы его рождественских повестей, и гротескные фигуры злодеев, и фантастические описания существующих и несуществующих городов, и благородные поступки героев, и хэппи-энды его ранних романов.
Не помню точно, но, кажется, это фраза из Иосифа Бродского – о человечестве, которое деградирует исключительно потому, что не читает романов Диккенса. В этой мысли поэта-лауреата – суть такого общечеловеческого явления, как творчество писателя Диккенса. Дело в том, что его книги не просто книги. Как те капли из песенки Окуджавы, которые всех лекарств полезней, его книги помогают практически избавиться от недугов сердца. И от главной болезни – черствости, самой заразительной и опасной.
Садясь писать, я думал обойтись несколькими цитатами из книги Гильберта Честертона, сказавшем лучшие слова об английском классике, и на том успокоиться. В книжке Честертона, действительно, что ни страница, то ода моему любимому автору. А потом я вспомнил про грустные впечатления детства и решил написать по-своему. И, может быть, у меня получилось.
«Диккенс» Г. К. ЧестертонаДействительно, кому как не Честертону было браться писать о Диккенсе. Проза первого и романы второго родственны и близки по духу. Герои Честертона и Диккенса – чудаки, искатели истины, попадающие в невероятные ситуации и выбирающиеся из них пусть потрепанными, но всегда с честью и на коне.
Диккенс – главная литературная любовь Честертона. А когда человека любишь, прощаешь ему если не все, то многое.
Одну из главок книги о Диккенсе (о Пиквике и Пиквикском клубе) Честертон начинает с рассказа о слабости диккенсовского характера, выражавшейся в том, что буквально каждый мог вывести его из себя. Какой-нибудь безумец, вздумавший утверждать, что «Мартина Чезлвита» написал он, а не Диккенс. Мелкий репортеришка, тиснувший где-нибудь материал о том, что Диккенс не носит крахмальных воротничков. Писатель обижался на всех, стремился оправдаться перед любым глупцом и нахалом, когда надо было просто не обращать внимания.
Уже появление его первого романа, знаменитых «Записок Пиквикского клуба», было связано со скандалом. Дело в том, что Диккенс был взят издателем в качестве автора текста к серии картинок известного в то время карикатуриста Сеймура. После седьмого номера Сеймур застрелился, и Диккенс пригласил на его место художника Физа, чьи иллюстрации до сих пор украшают все издания этой книги. Вдова же художника, уже после того, как роман был написан и принес писателю заслуженную славу, подала на Диккенса в суд – якобы идея и замысел произведения принадлежат ее покойному мужу, а Диккенс – лицо второстепенное.
Неважно, чем дело кончилось. Я этот пример привел для того, чтобы показать, как мысль Честертона от малого поднимается до великого. Начало книги, говорит Честертон, Диккенс мог взять у кого угодно. Он больше, чем просто писатель. Он может написать все. Он вдохнул бы жизнь в любых героев. Ему достаточно любой фразы из любого учебника или даже с клочка газеты, чтобы на их основе сделать великую вещь. Подать идею Диккенсу все равно что подлить воды в Ниагару.
Честертон, анализируя творчество писателя, утверждает, что Диккенс не был писателем в привычном смысле этого слова. Он был создателем мифов, последним – и величайшим – из мифотворцев. Ему не всегда удавалось написать человека, но всегда удавалось создать божество. Его герои, пишет Честертон, как Петрушка или как Дед Мороз. Время на них не влияет никак. Его книги о причудах вечной, неменяющейся души человека, ее странствиях, ее приключениях. Она, душа, есть центр мира. И Диккенс – самый человеческий из писателей.
«Дневник фокса Микки» Саши ЧерногоВ Париже Саша Черный жил хорошо. Но случалось, что иногда грустил. И тогда сочинял такие, к примеру, стихи:
С девчонками Тосей и ИннойВ сиреневый утренний часМы вырыли в пляже пустынномКривой и глубокий баркас.
Борта из песчаного крема.На скамьях пестрели кремни.Из ракушек гордое «Nemo»Вдоль носа белело в тени.
Мы влезли в корабль наш пузатый.Я взял капитанскую власть.Купальный костюм полосатыйНа палке зареял, как снасть.
Так много чудес есть на свете!Земля – неизведанный сад…«На Яву?» Но странные детиШепнули, склонясь: «В Петроград»…
Ну и так далее. Это грустное эмигрантское стихотворение называется «Мираж». Вообще-то, грусть для поэта примерно то же, что для растения дождь. Погрустит поэт, погрустит, и родится очередной шедевр. Но грусть – штука не вечная (и скучная, если говорить честно). Больше поэту пристало радоваться жизни, шутить, пить пиво, вино, коньяк (которые для поэтов тоже примерно то же, что для растения дождь), а в перерывах между этими легкомысленными занятиями писать смешную детскую прозу.
Почему смешную? Потому что – детскую. Детская проза не может быть не смешной. То есть быть-то, конечно, может (примеров хоть отбавляй), но тогда она автоматически переходит в разряд взрослой, которую пишут такие писатели, как небезызвестные Василий Прокофьевич, Анна Ивановна и Мария Петровна – злые старички и старушки из «Сказки о потерянном времени».
К счастью для себя и для всех, Саша Черный писал смешно. Даже письма. Вот коротенький отрывочек из письма к знакомому:
У нас здесь чудесно. Пилю, крашу, собираю хворост и думаю, что к концу лета впаду в такое первобытное состояние, что начну давать молоко…
Про детскую прозу и говорить нечего. Цитирую из «Дневника фокса Микки»:
Почему, когда я себя веду дурно, на меня надевают намордник, а садовник два раза в неделю напивается, буянит, как бешеный бык, – и хоть бы что?! Зинин дядя говорит, что садовник был кантужен(?) и поэтому надо к нему относиться снисходительно. Непременно узнаю, что такое «контужен», и тоже контужусь. Пусть ко мне относятся снисходительно.
А вот про цирк, оттуда же:
…Потом летали тарелки, ножи, лампы, зонтики, мальчики и девочки.
А вот про возвращение в Париж после летнего отдыха на берегу моря:
Простился с лавочницей. Она тоже скучная. Сезон кончился, а тухлые кильки так и не распроданы.
А вот что писал про детские книжки Саши Черного другой небезызвестный писатель тогдашнего русского зарубежья Владимир Владимирович Набоков:
Ребенок бессознательно требует от книг изысканную простоту слога, – без сюсюканья и без пословиц, – и тщательную изящность иллюстраций.
Выделим во фразе Набокова три последних слова: тщательная изящность иллюстраций.
Ходожник Рожанковский проиллюстрировал книжку про фокса Микки не то что изящно – наверное, это образцовый пример того, как следует иллюстрировать хорошую детскую книгу. Плохую можно иллюстрировать как угодно, слишком большая честь для плохой книжки – быть украшенной изящными иллюстрациями.
Наверняка фокс Микки, когда увидел картинки к своему дневнику, лизал художника в обе щеки и вывихнул себе от радости хвост.
Да и как тут не радоваться, если получилась такая изящная и смешная книжка про большую собачью жизнь.
Довлеющая строкаБывает, или так выходит невольно, что автор пишет стихотворение ради единственной какой-нибудь строчки. Или нескольких строк. Вернее, пишет-то он стихотворение целиком и самому ему оно видится цельным, но в результате одна строчка начинает довлеть над прочими, вытеснять их из памяти и из текста, и получается, что стихотворная вещь ужимается до размеров строки. Сами по себе эти строки в пространстве существовать не могут, как плоды не могут расти без стебля. Стебель, фон, поддерживающий такую довлеющую строку, ее текстовое сопровождение, контекст, – вещь не видная, но структурно необходимая.
Впрочем, это слабое утешение. Автору, если он понимает внутреннюю трагедию текста, бывает порой обидно оттого, что вот он, поэт, трудится, как вол, над страницей, а от страницы остается всего какое-нибудь «И дольше века длится день» – да, гениальное, да, у всех на слуху, но почему всё остальное в тени? Почему всё другое у читателя пропадает в памяти? Хотя, возможно, это всего лишь ее дефекты? У одних она работает цепче, он помнит стихотворение полностью, а другие видят только яркие блики на поверхности стихотворной ткани.