Поветрие - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исполнить свое намерение, однако, ни поутру, ни после ей не было уже суждено.
Глава двадцать вторая
НОРОВ БИРКИНЫХ СКАЗЫВАЕТСЯ
Прибытие в Жалосцы московского царевича было для всего панства червонно-русского воеводства своего рода событием. Дав царевичу сутки с лишком на отдых после дороги, местные магнаты теперь с самого утра стали гурьбой наезжать в замок князя-воеводы поглазеть на царственного гостя, да и себя, кстати, показать. Весь замок наполнился приезжими; а так как в числе их были и пани, и паненки, то панна Марина, естественно, ни на шаг не отпускала от себя своей любимой фрейлины Маруси.
В довершение всего, и к самой Марусе пожаловал ожидаемый уже гость — дядя ее, Степан Маркович Биркин. Приютив его кое-как в надворной пристройке замка вместе с его разбитным вожатым, запорожцем Данилою Дударем, она поспешила опять к своей панночке. Отлучиться, при таких обстоятельствах, на более продолжительное время к кузнецу Бурносу, не возбуждая подозрения, — ей пока и думать нельзя было. Она рассчитывала, впрочем, сделать это еще как-нибудь между обедом и подвечерком: ведь раньше-то сумерек выбираться преосвященному Паисию из церкви все равно не пришлось бы. Чтобы панночка ее объяснялась уже с патерами — она не успела заметить но за обедом ей показалось, что иезуиты обменивались между собой, а также с паном Тарло, какими-то загадочными взглядами, — и молодая девушка не могла просто дождаться конца столованья, которое, по случаю множества тостов, затянулось еще долее обыкновенного.
Наконец, задвигали стульями и разбрелись по всему замку, чтобы в сладкой дремоте на досуге переварить грузную трапезу до следующей оказии — подвечерка.
Тем временем Биркин Степан Маркович, хмурый и сердитый, большими шагами расхаживал по своей горнице.
— Ай да племянница! Ай да заботница! — говорил он. — Дядя хоть ложись, с голоду околевай, а она и ухом не ведет, ей и горя мало! Сходил бы, Даничко, что ли, проведал: долго ль они, паны эти, еще бражничать будут?
Не скоро добрался бы до цели своей запорожец, которого в его неказистом дорожном наряде привратник наотрез отказался пропустить в замок, если бы, на счастье свое, он случайно не наткнулся тут же, при входе, на гайдука царевича. Михайло обрадовался ему, как старому знакомому.
— Ты ли это, Данило?
— Он самый, — был ответ, и они трижды обнялись и поцеловались.
— Слышал я, друже, слышал, как ты в люди-то вышел. Ишь ты, на радостях даже виршами говорить стал! — сам себя похвалил Данило.
— От кого ты слышал-то?
— От кого, как не от этой племянницы купчины моего. Ай, девка! (Запорожец от удовольствия, как кот, зажмурился и причмокнул). И как ведь радехонька была твоему, братец, гостинцу…
— Моему гостинцу?
— Ну да, тому туренку-сосуну, что Степан Маркыч намедни от тебя через жида в корчме раздобыл. «Дяденька, миленький, отец родной!» — присела это наземь к сосуну, и ну его ласкать, миловать. А как проведала еще, что от тебя получен, так ровно ошалела: «Ах, ты, серденько мое, матусенька моя!» Да давай его в морду целовать: ей-Богу, не вру! Индо глядеть было потешно да весело. «Эге — думаю себе, — не даром, знать». Дядю-то она, с панами бенкетуя, совсем-таки, вишь, забыла, а он с голоду злобится, на стену лезет.
— Сейчас велю сказать ей. Ступай себе, Данило. Верно, не заставит себя ждать.
И точно: едва только Марусе присланная к ней Михайлой прислужница напомнила о проголодавшемся дяде, как она опрометью бросилась на княжескую «пекарню» и, вопреки установленному порядку, с бою, так сказать, забрала там для дяди всяких снедей и питий.
— Здравствуйте, чарочки, мои ярочки! Здорово, кружечки, мои душечки! Каково поживали, меня поминали? — говорил Данило Дударь, с видом знатока разбирая расставленные перед ним и его патроном на столе разной величины глечики и фляги, кружки и чарки. — Ну-ка, Степан Маркыч!
Степан Маркович ограничился одной чаркой зелена вина — старой водки, чтобы затем с волчьей алчностью накинуться на съестное.
Маруся так усердно подавала ему одно сытное блюдо за другим, подливала ему то того, то другого хмельного напитка, что когда дело дошло до «заедков»: маковников, медовиков, пампушек, — Биркин, тяжело отдуваясь, решительно отодвинулся с креслом от стола.
— Уф! Не приставай: и так на убой откормила… Как погляжу я, девонька, захлопоталась ты для дяди-то, и хозяюшка из тебя преизрядная вышла. Пора, знать, сожителя выбрать.
Племянница порывисто воззрилась на него.
— Ты что это, дядя? Про что говоришь-то? Запорожец, продолжавший еще трапезовать, с полным ртом обернулся к ней и подмигнул лукаво.
— Заневестилась, брат, пора на торг везти.
— Был бы товар, а покупатель найдется, — досказал Биркин. — Покойный родитель твой тебя, слава Богу, тоже не в одной сорочке оставил; и собой ты, девонька, грех сказать, не уродом родилась.
— Еще бы! — принужденно рассмеялась Маруся. — Такое сокровище! Нарасхват возьмут!
— Небось, — заметил опять Данило, — у дяди-то твоего и покупатель свой есть уже на примете.
Девушка обомлела; во взоре ее блеснул недобрый огонек.
— Правда это, дядя?
— Чего тут долго в жмурки играть: есть.
— И я его знаю? Уж не Илья ли Савельич?
— А хошь бы и он.
— Нет, дяденька; за него я не пойду! Не пойду!
Высокая, стройная, она стояла посреди горницы, закинув назад головку и вытянув перед собой обе руки, словно отталкивая от себя немилого жениха; отдавшись порыву негодования, она гневно поводила кругом искристыми очами. Запорожец просто загляделся на нее.
— А хороша девчина, Степан Маркыч, ой, хороша!
— Да уж породы Биркиных, одно слово, — сказал Степан Маркович, сам невольно залюбовавшись на племянницу. — И норовиста же, одначе, как Биркина: все делай, мол, по ней, как ей в башку забрело. Только ведь я, голубушка, не забудь, такой же Биркин, и что раз у меня сказано, то свято.
— Илья-то, точно, противу такой крали из себя-то куда неказист, — вступился Данило.
— Кого ей еще: Бову-королевича, что ли! Мужчина, коли немножко показистее черта, так уж и красавец.
— Да коли сам он не люб мне! Не пришли за мной тогда панночка моя колымаги, так меня бы на белом свете уже не было, давно бы утопилася! А что он с покойным-то тятенькой проделал!
— Знамо, спасибо не за что сказать; около дела вашего руки-таки погрел, — должен был согласиться Биркин. — Травленая лиса!
— Ты, дядя, словно его еще одобряешь!
— Одобрять не одобряю, а честь отдать — отдам: ловкач! Стало, плохо лежало. Так кто тут больше-то виноват: он, или родитель твой, не тем будь помянут? Но опутал он нас с тобой так, что ни тпру, ни ну. А выйдешь за него, так к тебе же твое все разом и вернется. Приручишь его, так станет он у тебя по ниточке ходить. И будешь жить да поживать, в богатстве, да в холе…
— Не с богатством, дяденька, жить, а с человеком. Смилуйся, не мучь ты меня, не делай меня навек несчастной! Не прихоть это у меня… Не хочу я вовсе замуж — ни за Илью Савельича, ни за кого в мире… Лучше в девках останусь… Миленький, добрый ты мой!..
Голос девушки оборвался. Она с мольбой сложила руки; на ресницах ее блеснули слезы.
Подгулявший казак украдкой сочувственно подмигнул ей опять.
— Хе-хе-хе! «Ни за кого в мире!» — повторил он. — «Лучше в девках останусь!» Сказал бы я словечко, да волк недалечко…
Маруся вспыхнула и смущенно потупилась.
— А? Что такое?! — нахмурясь, возвысил голос Степан Маркович, подхвативший их взгляд. — Коли так, то напрямки уже тебе, милая, отрежу: добро твое — все едино, что добро мое, что добро всех нас, Биркиных, и я по совести не хочу, да и не могу, из-за девичьей дури твоей, добро это в чужих руках оставлять! Ты выйдешь за Илью Савельича — и вся недолга!
Маруся отерла уже рукавом свои слезы и гордо выпрямилась.
— Так и я же напрямик скажу тебе, дядя: я не выйду за него!
Долготерпение сдержанного вообще Биркина истощилось. Лунообразное, загорелое, с сизоватым отливом, лицо его приняло багровый оттенок; жилы на висках его налились; он опустил полновесный кулак свой на стол с таким глухим треском, точно то была пудовая гиря.
— О-го-го! Так ты вот как, сударыня! Разговаривать со мной стала, а? Нет, ты, видно, дядю своего, Степана Маркыча, еще не знаешь: коли он в сердце войдет, так ау, брат! Берегись, девонька, берегись, говорю тебе, не раздражай меня…
Душевное волнение после сытной трапезы было тучному купчине не под силу: задыхаясь, он схватился вдруг за грудь и закатил глаза — с ним сделалось дурно. Племяннице и запорожцу стоило немалого труда привести его снова в чувство. Но обморок его, по крайней мере, оборвал семейный раздор и не дал биркинскому норову выйти из крайних пределов: щекотливая тема пока не возобновлялась, и между дядей и племянницей наступило временное затишье.