Кэте Кольвиц - Софья Пророкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кэте Кольвиц сокрушенно записывала в дневник:
«Как, мало сейчас радости! Мир с Россией мог быть прекрасен. Но такой, каков он есть, он не хорош. Насильственный мир, который повлечет за собой новые войны. И теперь наступление, которого боялись. Пасха, кровавая пасха».
В конце апреля немецкие оккупанты уже хозяйничали в Донбассе, а в мае завладели всей Украиной.
Неслыханным героизмом, средоточием всех сил народы Советской России выбросили со своей земли иноземных захватчиков.
Германия шла к поражению в войне, которую сама развязала. Когда же умолкнут пушки и перестанет литься кровь?
«Должна ли война все еще продолжаться? — спрашивала Кольвиц в письме к Беате Бонус. — Что за детей видишь тут часто — кожа да кости, да бледность и смертельно печальные лица. И каждый день, каждый день снова умирают молодые люди. Скоро уже это нельзя будет выдержать».
Всей печалью своей, которая «лежит на мне, как свинец», всей материнской любовью к людям, всем мужественным своим сердцем Кэте Кольвиц призывала: «Мир, мир! Долой войну! Пора кончать это убийство».
Она читает в газете «Форвертс» призыв поэта Рихарда Дэмеля, озаглавленный «Единственное спасение». В октябре 1918 года он обратился ко всем мужчинам, «пригодным к военной службе», с призывом пойти добровольно на фронт.
Снова звучат эти слова, которые в 1914 году кончились трагически для ее семьи и для миллионов немецких матерей. Дэмель предлагает создать «избранное войско готовых на смерть мужей» и в этом видит спасение Германии.
Нет, Кэте Кольвиц не может молчать. Она ответит Дэме-лю, и не лично, а через ту же газету «Форвертс». Этот страстный клич против войны был напечатан. Кольвиц обращалась к Дэмелю. Она писала:
«В результате, по всей вероятности, эти готовые пожертвования собой были бы действительно принесены в жертву, и именно тогда Германия — после ежедневной потери крови в течение этих лет — истечет кровью. Что осталось бы тогда в стране, если, по собственным заключениям Дэмеля, у Германии больше не было бы лучших сил. Ведь именно они лежали бы на полях битвы. И, по моему мнению, подобная потеря была бы для Германии намного хуже и незаменимее, чем потеря всех провинций. За эти четыре года мы многое научились понимать по-другому. Это относится и к тому, как мы представляем себе, что такое честь. Мы не находим Россию обесчещенной, когда она заключила неслыханно тяжелый Брестский мир. Она совершила это, чувствуя обязанность сохранить еще оставшиеся силы для внутреннего восстановления».
Кольвиц считает, что и Германия больше позаботится о своей чести, если обратит сохранившиеся силы на «чудовищную работу, которая перед ней лежит».
Письмо завершается словами:
«Достаточно убито! Никто не должен больше погибнуть! Я обращаюсь против Рихарда Дэмеля к великому, который сказал: «Семена, предназначенные для посева, не должны быть перемолоты!»
Минувшие четыре года раскрыли страшную правду войны. Кольвиц начала ее в самозабвенном представлении о «сладострастии жертвы» и кончила требовательным призывом против новых жертв.
Возникают листы новой серии. Пройдут годы, прежде чем она понесет людям горестную правду о войне, расскажет о судьбе немцев и своей личной — заблуждениях, горе, прозрении. Но художница уже создает образы. Пробует вновь гравировать. Сама отвергает эти пробы, не отказываясь от мучающих ее сюжетов.
Искусство помогает Кольвиц справиться с горем. Уже через месяц после гибели сына она задумала создать монумент в память о принесенной им жертве. Она пишет: «Это изумительная цель, и ни один человек не имеет, большего права сделать такой памятник, чем я».
На фронт, к старшему сыну Гансу, идут письма, полные любви и тревоги. В них — рассказ о том, как постепенно меняется замысел памятника, как он из надгробья погибшему сыну превращается в монумент молодым людям всех стран, сложившим головы на фронтах первой мировой войны.
Надежды
Рисунки лежат на столе и стульях, они разложены по полу. Кольвиц — наедине со своей творческой юностью. Она нашла эту папку с набросками, сделанными еще во время блужданий по кенигсбергским улицам.
И как обычно, художница с чувством некоторой неприязни относится к совершенным промахам. Ей даже сейчас трудно смотреть на просчеты юности.
Но она пересинивает себя и вновь возвращается в родной город, к любимым прогулкам вокруг гавани. Вспоминает, как они с Лизой могли часами стоять на мостах через Прегель и наблюдать за жизнью судоходной реки.
А если отвлечься от первого беспокоящего впечатления и попробовать порассуждать? Что же сейчас, в канун пятидесятилетия, так отталкивает от юношеских рисунков? Что преодолено за годы непрестанного труда и что можно отобрать для предстоящей юбилейной выставки?
Мысль отчеканилась в ясной дневниковой записи:
«При просмотре моих рисунков к выставке нашла даже свои совсем старые, с четырнадцати до семнадцати лет.
Я плохо переношу свои старые вещи. И нахожу это понятным: обозреваешь единым взглядом свои недостатки, большинство из них таковы, что хоть после и устраняются, но всегда представляют опасность. У меня это повествовательность. Мои ранние рисунки — почти все анекдоты. Нарисовано все происходившее, увиденное и выдуманное…
Откуда это идет — ясно. Я не знала тогда никакого искусства, кроме повествовательного, и не интересовалась никаким другим…
Собственно, впервые в Мюнхене стали мои вещи уже не такими неприятно анекдотичными».
Показывать работы на выставках для Кольвиц всегда было мучительным. Слишком много от себя самой в каждом листе, от своей горячей крови и исстрадавшегося сердца.
Но делается ее искусство для людей, и показывать его надо. Когда она видит свои листы среди других, недостатки кажутся вопиющими. Ей представляется обычно, что только они одни и заметны всем зрителям.
Но иногда возникает и другое ощущение. Листы становятся чужими, будто нарисованными незнакомыми художниками. Она зритель и смотрит на работы со стороны. Даже скажет себе мысленно: «А вот тот офорт лучше и более зрелый, чем я думала…»
Возникает доверие к себе, продвигаешься вперед.
Она была уже опытным художником и пережила волнения открытия многих выставок.
И все же Кольвиц трепетала при мысли о предстоящей персональной выставке, которая готовилась к ее пятидесятилетию.
Давняя мечта: она с сыновьями проходит по залам, и все вместе смотрят на созданное за тридцать лет творчества. Петер никогда больше не увидит ее работ. Ганс — на фронте, и он тоже не встанет рядом, когда она, холодея, будет слушать торжественные юбилейные речи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});