Том 8. Усадьба Ланиных - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Влезем, – говорит Семен, указывая на пару одиночек-сосен, – посмотрим, не видать ли чего.
И мы взбираемся. Сперва лезть скверно – ствол гол и гладок, но выше – сучья, и нам не трудно.
Чернорясый Федя внизу обращается в два концентрических кружочка с выступами по бокам. Ярче отделяются куртины темновато-краснеющей тетеревиной травки.
Видны теперь горелые черные пятна вперемежку с ярко-рыжими купами опаленных кустов.
Но, главное, туда, в страну полуночи! Оттуда несется этот прохладный ветер, там скопились и надвигаются на нас возы и фургоны облаков, там видим мы бесконечную, слегка бугристую поверхность леса: характерная, хвойно-синеющая, она беспредельно уходит в даль, и есть что-то гордое и грозное в этом море леса, тянущемся неизвестно куда.
А дальше – океан. Его не видно, но он там, за лесом, он дышит оттуда своим холодным дыханием, это его тучи и ветер его.
Сосны наши качаются, ветер шумит. Приятно и жутко описывать над землей полудуги, задыхаться от ветра и искать глазами далекого океана!
Я всматриваюсь в Семена. Он отстегнул ворот блузы, глаза его горят, грудь дышит остро.
– Семен, – кричу я, – не страшно тебе тут?
Семен оборачивает ко мне свое молодое, мужественное и красивое лицо.
– Го-го! – хохочет он. – Го-го-го-о-о!
Ветер подхватывает этот крик и несет дальше. И правда: даже спрыгнуть отсюда вниз не страшно.
Но все же слезаем. Много еще пути впереди.
В памяти моей остро и ярко сохранились и тундры – зеленовато-туманные, бледные, пустые и беззвучные, и августовские бурные ночи, когда вековой лес вокруг воет и ревет, когда не знаешь, деревья ли это или океан, когда в двух шагах нельзя отличить Феди от Семена, и кажется невозможным, чтобы рассеялся этот непроглядный мрак и утих оглушающий вой. В эти ночи впервые узнаешь царство севера, и в душе дрожат и торжествующе звенят неизвестные раньше, мощные струны.
VIIМоре!
Это был наш победный клич. «Море!» – ревел нам ветер, гудели прибрежные сосны, и сами волны говорили: «Море!»
В нашем сознании этот образ подавлял собой все, что мы видели тут: ни берега, ни сосен, ни воздуха не было для нас теперь. Было – море, вечно меняющееся, вечно живое, свободное и музыкальное. В простых грубых одеждах, с лютнями в руках нужно было петь ему гимны. Здесь мы прожили долго: хотелось по горло упиться последними песнями севера, и что-то сдавливало и теснило грудь при мысли, что нужно все-таки навсегда уйти отсюда опять в нашу маленькую, плоскую и неяркую жизнь.
Вечер.
Редкий, таинственный, прямоствольный лес; половина каждого ствола неясно багровеет от заката. Внизу, у подножья дерев, фиолетово-сизая полумгла. Сыч хохочет где-то в дебрях.
Сквозь гладкие стволы сосен и узорчатые, темные лапы елей – море. Не слышно его прибоя, как будто оно замерло, или вода невесома. Море темно-темно-синее, небо мглисто и угрюмо только над морем, – на самом закате, – узкая, прорезывающая, мрачно-красная полоска, в одном месте ломающаяся зигзагами.
Сказочный, кроваво-красноватый отблеск на всем.
VIIIМного лет прошло уже с нашей весны. Мы прожили с Семеном длинную, упорную, трудную жизнь. Странными чудаками и фантазерами стояли мы среди этой жизни.
То, о чем мы мечтали тогда, в безлюдных пустынях севера, осталось в наших головах, а тупая и бездарная жизнь по-прежнему плетется трусцой, давя свободу и оригинальность.
Но я рад, что жил. Рад, что мыслил, ненавидел и был ненавидим. Рад, что и Семен умер, не поддавшись, таким же, каким был тогда, вглядываясь в мираж океана.
Часто вспоминая былое, я вспоминаю своего благодушного друга, и сейчас же в моем воображении встает необъятный, свободный, могучий север.
Снова слышу я тогда гудение его лесов, снова вижу зачарованные озера, бесконечные болота и мхи, слышу шум моря.
И тогда тяжкие мысли охватывают меня: жив ли и посейчас наш великий Север? Все так же ль он суров, своеобразен? Так же ли дик? Так же ль бедные поэты бродят среди его лесов, мечтая о чудном царстве поэзии?
И море: все так же ль оно шумит?
Привет тебе, Север!
Вечер
Весь завод – угрюмые груды с трубами, выступами и углами. Бурлят печи для сталеварения, бьет молот, в тишине дремлют магазины с изделиями, а вдалеке, на дворе, сложены штыки железа в пакетах.
Солнце жжет, над всем пыльное облако.
Но вдруг электрические часы сразу соскакивают на двенадцать, и сейчас же, будто в ответ им, ревет гудок. Все быстро бросают работу. Из тянульных, литейных гурьбой бредут рабочие.
Рабочих в воротах ощупывают ловким движением, и они черными лентами ползут по слободам. Там они моются, завтракают…
Только сталелитейной нет отдыху: ей нельзя остывать. И сейчас за толстыми стенами, глубоко внутри, плавится металл; вот ломают пробку, золотой поток брызжет в формы, летят фонтанами огненные звезды, будто это расшалившийся фейерверк. Сверху, с печей, смотрят мастера в беспокойстве через синие стекла; огонь проникает до костей, и лица у них опухло-бледны. А внизу кишат рабочие, как при наводнении; на глазах их черные выпуклые очки, и они, точно водолазы, снуют под золотистыми выстрелами. Пыхтя, громыхая, подползает паровой кран с железной рукой, повисшей наискось. Маленький машинист управляет им; как уродливое насекомое, кружит он вокруг своей оси, спускает лапу, спокойно цепляет сотни пудов и тащит в воздухе.
Солнце клонит за полдень: пыль, зной, будто стон над мастерскими; железные крыши млеют; люди горят у машин, сбрасывают рубашки и голой кучей бегут к душам; трепещущие тела сразу ежатся под холодом, стекает наработанная грязь, – и опять к станкам, в прокатную. Около брусьев красного металла рубашки сохнут, как на огне, от них идет пар, и кажется, что сейчас выпарятся и сами мозги.
А рядом гудят вальцы, сквозь них ползут мягкие комья железа, как красные тянучки. Их гонят взад-вперед, они плющатся, вытягиваются лентой, извиваясь, и рабочие ловко цепляют их крючьями, возвращают опять… волокут дальше, в проволочную; и там из-под узких желобков со свистом вырывается проволока огненным бичом, чертит воздух зигзагом, но сейчас же ее опять ловят, и она покорно наматывается на катушку. Почерневшие и сухотелые рабочие как будто без устали воюют с ними… Если зазеваешься, – обовьет, прожжет. Где-то гудит, вздыхает, будто на палубе огромного корабля с тяжелым ходом машины. Мозг устает, и темные пятна идут в глазах. К четырем часам жены приносят в платочках полдни. В углах, где потише, рабочие примащиваются поесть, как после большой битвы; некоторые моются, потом садятся за столик; и сразу становится тихо; гул, грохот где-то далеко, как будто дух благообразия посетил это место.
Но время тянет дальше, вперед; снова они бросаются в пекло; снова здания, стекла, камень – в дымном чаду; кажется, будто из людских тел выходит горячий туман. И около вальцов, по-прежнему взмывая яркой лентой, вылетает проволока. Вот она длинным концом охлестнула кого-то; льют воду, тащат в больницу, пахнет горелым телом, и вокруг лица бледней.
Но солнце закраснело в стеклах корпусов; засияли в закате медные проволоки. Опять гудок. Снова бредут рабочие? сталевары со слезящимися глазами, гиганты-молотобойцы, прокатчики и молчаливые «глухари» из гвоздильной. Все они – отдельными струями; бледно-хмурые, прокаленные огнем, возбужденные, одеревеневшие. И последними – чернорабочие. В воротах красное солнце обливает их всех усталыми лучами. Они смотрят на воздушные громады над своими слободами и понуро расходятся по сторонам.
Трудно двигать ногами в предвечерней хмаре. Тяжелое утомление на всем. Засеревшие в пыли мастерские хрипят еще, но гвоздильня уже молкнет, точно ее водопад отведен в другое место; кажется, что всем этим дымным массам надоело стучать и грохотать.
В чахлых садиках вокруг конторы появились самовары. И у всех самоваров тяжелые груди и глаза с красной поволокой.
Рабочие же дома умываются и тоже пьют чай… Но в маленькие оконца льет растопленный воздух с сухой пылью. И скоро плац за заводом чернеет кучками. Тяжелые группы сидят, стоят, вяло бросают орла и решку, сонно курят, лежа на спине, глядя в небо. И кажется, что это выбросили на берег бедных рыб, которым нечем дышать.
Плач о Борисе и Глебе*
Беги, князь, слеши, князь! Святополковы волки идут.
Борис худоват, высок, в небольшой бороде, тихий и смирный.
Вот идет с киевскою ратью из похода на печенегов, расположился у реки Альты, разбил шатры. Дружинники разводят костры. Ночь зачернела. Звезды июльские.
Говорят Борису:
– Умер в Киеве родитель твой Владимир. Что-то теперь будет?
Борис опечалился, стал на молитву. Наутро советники говорят:
– Идем на Киев, выгоним Святополка, будешь великим князем.