Дыхание грозы - Иван Мележ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты знаешь, сколько у меня будет?
— Знаем.
— Знаешь! — Евхим едва сдерживал себя. — Дак если я все, что намолочу, отдам вам! Себе не оставивши! Не хватит на налог вам!
Миканор поковырял мизинцем в зубах.
— Хватит.
— Хватит! Ты все знаешь! — Евхим задыхался, глаза его горели, он готов был, казалось, кинуться на Миканора. Даметиха побледнела от страха.
Глушак встревоженно устремился к сыну, рассудительным, отцовским тоном попрекнул:
— Евхим!..
Тот — будто не слышал, жег глазами Миканора. Даметиха тоже спохватилась, бросилась к сыну:
— Миканорко!.. И — ты!.. Будь разумным!..
Миканор сильною рукой отстранил ее. Встал во весь рост, как часовой, на стене встала его тень. Заявил спокойно:
— Знаем! — Спокойно приказал: — Ты не ори тут!
Евхим мгновение не знал, что сказать. Было видно: душила злоба.
— Воли много взял себе! — Но этого было мало. От ярости, от бессилия затрясся, оттолкнул Глушака, ошалело, с визгом заорал: — Дак пусть оно гниет! Все равно!
На полатях вскочил, удивленно тараща глаза, Даметик.
— Вот как ты заговорил, кулацкая душа! — В Микано
ровом голосе тоже послышался гнев, угроза. — "Пусть гниет!" А ты знаешь, что — за злостный срыв государственных заготовок?
— Знаю! — Евхим не испугался. Не скрывал ненависти. — И ты знай: не последний раз видимся. Может, еще увидимся когда! Так что и у меня сила будет!
Миканор усмехнулся:
— Вряд ли!
— Не зарекайся!
Евхим стукнул в сенях дверью с такой силою, что лампа качнулась и зазвенела. Минуту все молчали. Миканор, неподвижный, не сводя глаз с дверей, глубоко засунул кулаки в карманы, сказал жестко — будто кому-то другому:
— Вот как еще разговаривает, сволочь! л Глушак терпеливо смолчал. Дал понять, что чувствует себя виноватым. Что не одобряет Евхима. Виновато, прося не брать близко к сердцу, отозвался:
— Сдурел совсем! Как разгорячится, сам не помнит, что говорит! Не глядит — свой ли, чужой, на отца, на мать не глядит! На меня дак сколько раз слепнем лез! Заслепит глаза и лезет! Не скажи против ничего! — Глушак заметил:
Даметиха жалостливо кивала. Снова взглянул на Миканора. — Ето, когда был маленьким, упал однажды в погреб.
С той поры все… Чуть заволнуется — шалеет. На меня, говорю, сколько раз слепнем лез! Дак ты не сердись, Миканорко! Не думай, что тут что особое!.. — Он взял со стола Евхимову бумажку, сложил. — Мы не против, чтоб выполнять. Только, говорю, нет возможности — чтоб все. Хоть жилы поперерви — не вытянешь! Не хватит!.. Если б скинули пудов каких пятнадцать?..
Миканор уже сидел у стола, но еще жестко смотрел на дверь. Не слышал, что говорил Глушак, не хотел и слышать.
"Вот дурень! — не мог простить старик Евхиму. — Приперся, зацепил, разъярил гада! Сам испортил все!.." Когда тащился тихой улицей домой, к злобе примешалась тревога:
не сообщил бы этот Рябой про Евхимову выходку в Юровичи! Беды не оберешься!..
На другое утро Глушак съездил в поле, привез еще воз снопов. Сбросил как попало. Ни за что ударил вилами коня.
Все было постыло, даже ненавистно: и конь, и сын, и снопы, и гумно. Свет не мил. Ни на минуту не забывалось, клокотало злобой, яростью: пятьдесят шесть пудов! На пригуменье плюнул, приказал Степану завести коня в хлев. Плюясь, проклиная в мыслях весь свет, побрел на улицу, улицей — на дорогу к цагельне, к гребле. Как был в поле — в рваной посконине, в штанах с дыркой, сквозь которую белело колено, в лаптях — двинулся в Олешники. Заранее почти уверен был, что напрасно идет, а шел. Не мог не идти, не попытаться…
За греблей видел: и в Олешниках все в поле или на гумнах. Всюду на полосах, на дорогах, на пригуменьях были видны возы. В селе было тихо и безлюдно. "Работают!
А ты — шляйся. Зря изводи золотое время! Черта с два оно золотое! Было золотое! Было, да сплыло, пропало!.. Дак пусть и ето пропадает! Пусть хоть все попропадает! Все — к черту!.."
В доме, где помещался сельсовет, в первой половине — на почте — вечно толпились люди: одни с газетами, с письмами, другие — этих больше — со всякими разговорами, с самокрутками; сейчас, слава богу, и за барьерчиком, где сидел начальник почты, никого не было. За дверями, в сельсовете, разговаривали; Глушак осторожно просунул голову в приоткрытые двери — был только Трофим, секретарь, и Гайлис — председатель сельсовета. Гайлис собирался куда-то уходить, собирал бумаги со стола, прятал в ящик.
— Ви за что? — глянул он на Глушака, аккуратно заперев ящик.
Когда Глушак объяснял, зачем пришел, глаза латыша, казалось, синели, как небо зимой; худое, сухощавое, желтовато-загорелое лицо было непроницаемо. Все дослушал спокойно, не шевельнулся даже. Спокойно и уравновешенно стал отчеканивать слово за словом:
— Ви не есть бедняк, и ви не имеете права на льготу.
Ви — кулак, эксплуататор, вот кто ви есть. — Слова Гайлиса били ровно, твердо. — И ми наложили на вас налог — как на кулака. Это сделано нами законно — согласно закону о сельскохозяйственном налоге. Ми не сделали никакое нарушение этот закон, и ви не имеете права требовать пересматривать ваш налог. — Он молчал, пока Глушак заново объяснял, о чем он просит; потом заговорил снова так же ровно и так же твердо: — Если ви хотите мирно жить с советской властью, то ви обязаны все виполнить — до одного грамма. Иначе — будете, согласно законов советской власти, иметь суд.
— Я… — Глушака распирало злобное упорство. — Я буду… Я подам… хотел сказать «жалобу», но сдержался: — Я подам прошение в район!
— Это можно, — спокойно поднялся Гайлис. — На это есть ваше право.
Глушак сдержал слово: другие только еще позавтракали, когда его телега тесной, крутой дорогой меж юровичских обрывов вкатилась сверху в улицу. Привязав коня, бросив ему сена, по-старчески немощно потащился по ступенькам крыльца; в комнате перед Апейкиным кабинетом было уже людно, не так просто и пробиться. Глушак прилип к очереди, присмотрелся: чуть не все такие же, то с жалобами на налог, то — что землю под колхоз отрезали. Как бы стремясь предугадать, что ждет его, Глушак осторожно следил, какими возвращаются из кабинета: чувствовал неприязненную зависть к тем, что выходили удовлетворенные, обнадеженные; тревожился, когда появлялись хмурые, сердитые.
Ждал, томился: очередь подвигалась медленно. Из окна были видны тесовые, крашеные крыши, неблизкий ельничек, за которым угадывалась Припять: оттого, что все было непривычное, чужое, ощущение одиночества одолевало еще больше, чем в Олешниках. Как и там, он почти не верил в удачу. Он, правда, припомнил, что слышал про Апейку — добрый, справедливый, но воспоминания эти наталкивались на свое, неизменное: все они — добрые! Был бы добрый — не сидел бы тут.
Апейка взглянул внимательно, показалось даже — пристально. Показалось: в выражении лица появилось что-то недоброе, узнал будто. Но не сказал об этом, пригласил сесть на табурет к столу. Склонив лысеющую голову; пробежал глазами прошение, которое подал Глушак.
— Дайте списки Олешницкого сельсовета, — попросил Апейка человека, что сидел у края стола. Тот с достоинством и в то же время быстро перелистал пачку бумаг, выбрал одну, подал председателю. Только теперь Глушак как следует разглядел человека; узнал "партейного до ниточки", который когда-то приезжал обрезать землю. Вспомнил какие-то осторожные намеки Евхима, что не такой уж он — Зубрич — и "до ниточки", как им показывал себя…
Осторожно следил Глушак, как глаза Апейки бегают по бумаге, заранее жаждал узнать свою судьбу. Вот — нашел, медленнее, внимательней повел взглядом по строке. Поднял голову — и еще до того, как вымолвил слово, Глушак прочел свой приговор: никакой пощады не будет! Но того, что сказал Апейка, не ожидал:
— Глушак Евхим… ваш сын, кажется?
— Сын… — кивнул Глушак.
Он взглянул остро: Апейка, заметил он, спрашивал не случайно; и в голове Глушака засело нетерпеливое: "А что?"
Однако Апейкины глаза были как осенняя ночь, — не высмотрел ничего в них. Настороженно подумал: "Рябой, может, передал!.. Дурень, полез на рожон!.." — упрекнул мысленно Евхима.
— Нам нужен хлеб, — скучным, немного раздраженным голосом произнес Апейка. — Очень много хлеба! Хлеб — рабочим, городам. Хлеб — Красной Армии! Чтоб выполнить пятилетку — нужен хлеб! Очень много хлеба!
Тон Апейкиной речи был таким, что Глушак чувствовал: он не собирается уговаривать его, убеждать. Он будто повторял урок тупому ученику — говорил только потому, что надо было сказать что-то, как-то окончить разговор. Глушак чувствовал, что просить теперь его, Апейку, то же, что просить стену, ту гору, что горбится за его спиной, за окном.
Его мгновенно захлестнула ненависть, такая жгучая, что стало трудно дышать: ненавидел лысину с редкими волосами, ненавидел землистое, со следами недосыпания лицо, ненавидел распахнутую косоворотку, ненавидел длинную, худую шею с ямкою под ключицей, что виднелась в развороте воротника.