До последнего дыхания. Повесть об Иване Фиолетове - Георгий Метельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И вот еще что… — Он смущенно глянул на хозяина. — В этом свертке разные запрещенные брошюры, подарок бакинцев, их бы подальше спрятать, пока не раздадим кому следует.
— Можно и это…
Всеобщей забастовки в Грозном не произошло, но там, где выступал на сходках Фиолетов, рабочие присоединялись к стачечникам железнодорожных мастерских.
Странное чувство овладело Фиолетовым. Он понимал, что в силу сложившихся обстоятельств в Грозном он, а не кто другой теперь вершит всеми революционными делами. Он мечтал о подмоге, завязывал связи с членами партии, но их было мало, и основная тяжесть лежала все-таки на нем. Каждую ночь он печатал листовки, которые сам и писал, каждый день он выступал на сходках перед бастующими рабочими.
Последние дни Фиолетов стал замечать, что во время его выступлений всегда присутствует одетый по-рабочему голубоглазый маленький человечек в картузе с лакированным козырьком, из-под которого торчат красные, видно отмороженные когда-то, уши. С первого взгляда он даже внушал симпатию; настораживало только то, что этот человек бывал решительно на всех сходках — на железнодорожной станции, в мастерских, на кожевенном заводе. Он не таился и ничем не выделялся среди рабочих, просто приходил на сходку, устраивался в уголке слушал.
За человеком в картузе стали наблюдать и однажды заметили, что он поздно вечером тихонько шмыгнул полицейский участок.
А на следующий день среди ночи в дом Сергея Петровича требовательно и громко постучали:
— Откройте! Полиция.
Спрятать гектограф не удалось. На столе лежали стопки отпечатанных листовок, восковка, несколько привезенных из Баку брошюр.
Тюрьма в Грозном была похожа на тысячи других тюрем России. Приземистое каменное здание со щелями окошек под потолком камер, угрюмый и тесный колодец двора, карцер с ослизлыми от сырости стенами. Начальство в грозненской тюрьме оказалось тупым и жестоким.
Конфликт с начальником тюрьмы произошел в первый же день.
— Я требую, — сказал Фиолетов жестко, — чтобы со мной поступали как с политическим. Надеюсь, вам известна разница между политическими заключенными и уголовниками?
После таких речей Фиолетов попал в карцер — хлеб и вода, которые получал он там, были, по крайней мере, съедобнее, чем тухлая капуста и затхлое пшено — обычное меню заключенных в камерах.
После недели карцера Фиолетова поместили в одиночку.
Его железную койку всегда поднимали на день, противно щелкал автоматический запор, прижимавший ее к стене. Писем не разрешали писать, не разрешали и свиданий.
Книг для чтения в грозненской тюрьме получить было нельзя — их просто там не было. Министерство внутренних дел отпускало российским тюрьмам какие-то гроши на приобретение литературы, но в Грозном эти гроши присваивало себе тюремное начальство.
И была еще одна особенность в грозненской тюрьме: в ней пороли розгами не только уголовников, но и политических.
Каждый день их выводили на получасовую прогулку по темному тюремному двору, напоминавшему каменный глубокий ящик, вымощенный булыжником. Сейчас между камнями пробивалась зеленая травка.
На четырех угловых вышках стояли часовые с винтовками, нацеленными на заключенных, которые двигались по кругу и цепочкой, обязательно заложив за спину руки. Разговаривать, конечно, не разрешалось, но иногда удавалось кое-кому поделиться невеселыми тюремными новостями.
— Вы знаете, юноша, за что бы я сейчас отдал полжизни? — спросил шагавший впереди Фиолетова пожилой интеллигентного вида человек. — За кусок свежего мяса.
— А я за свежую газету, даже за «Каспий», — ответил Фиолетов.
— Может быть, вам больше подошла бы «Искра»?
— Прекратить разговоры! — крикнул часовой.
Они замолчали, но продолжили разговор, как только вышли из поля зрения этого часового. Из всех четырех часовых он был самым вредным, другие иногда «не замечали», что заключенные нарушают порядок.
— Политик?
— Да. А вы? — спросил Фиолетов.
— Тоже. «За принадлежность к преступным сообществам».
— Рад познакомиться с вами… Фиолетов.
— Савиных.
— Надо составить коллективный протест и передать начальнику тюрьмы. С политическими обращаются хуже, чем с уголовниками.
— Начальник тюрьмы сволочь.
— Если он не удовлетворит наши требования, объявим голодовку. Говорят, это помогает.
— Хорошо. Я поговорю со своими.
— Прекратить разговоры! В карцере давно не сидели? — снова крикнул тот же часовой.
Требования составили через неделю. Остановились на трех, главных: улучшить питание, доставлять в тюрьму книги и свежие газеты, вежливо обращаться с заключенными.
К начальнику тюрьмы пошел Фиолетов.
— Имейте в виду, — сказал он, — что в случае отказа выполнить эти минимальные требования, политические заключенные объявят голодовку.
Начальник тюрьмы расхохотался.
— Вот уж, действительно, нашли чем испугать!
На очередной прогулке Фиолетов успел перекинуться несколькими словами с Савиных.
— Ну что ж, Иван Тимофеевич. Будь по-вашему. С завтрашнего дня начнем голодать, — сказал Савиных.
На следующий день утром тюремный надзиратель, как обычно, открыл окошечко в двери тринадцатой камеры и поставил на полочку миску с кислыми, дурно пахнущими щами. Обычно Фиолетов тут же быстро съедал это варево, но теперь не притронулся к еде.
Первый день он продержался довольно бодро. Даже не хотелось есть, просто сосало под ложечкой, но, настроившись на длительную голодовку, он старался не замечать этого.
На второй день появилось острое чувство голода, и Фиолетову стоило немалого труда не прикоснуться к миске с едой.
На третий день начала кружиться и тяжелеть голова и огромный комок стал в горле. Суп пах аппетитно, и Фиолетов даже помешал его ложкой. В миске лежал кусок свежего, хорошего мяса. Соблазн был слишком велик, и Фиолетов вылил суп в парашу.
Как сквозь сон он помнил, что в камеру заходил смотритель, несколько минут молча глядел на него, а затем плюнул и удалился, бросив на прощание:
— Подохнешь — никто и знать не будет!
— Ничего, узнают… — через силу ответил Фиолетов.
На четвертый день в теле появилась какая-то необычная легкость, есть совершенно не хотелось, и обед не пришлось выливать в парашу; нетронутый, его унес вечером надзиратель.
На пятый день Фиолетов почувствовал страшную слабость и в изнеможении лег на пол. Койку опускать по-прежнему не разрешали.
В камере снова появился смотритель. И уже не грозил, как в прошлый раз, а христом-богом просил прекратить голодовку и не смущать своим примером других, говорил, что о «печальных событиях в тюрьме» узнали в городе, кое-кто поднял шум. Просил пожалеть его: «У меня ведь семья, молодой человек, дети…»
О том, что было в последующие дни, Фиолетов помнил плохо. На девятый день голодовки он очнулся в тюремной больнице, куда его перевели по настоянию врача.
Сознание возвращалось медленно. Страшно кружилась голова. Тупо болел живот. Не хотелось двигаться, даже шевелить пальцами, стоило неимоверных усилий приподняться на локтях, чтобы взглянуть на себя в маленькое зеркало, висевшее над койкой. В зеркальце отразилось серое, изможденное лицо незнакомого человека с глубоко запавшими глазами.
Подошел доктор в пенсне, старенький, с острой седой бородкой. Из нагрудного кармана халата торчала деревянная трубка для выслушивания.
— Ну вот мы и очнулись, — сказал он, присаживаясь на край кровати. — Дайте-ка мне вашу руку…
Это случилось в конце ноября.
Фиолетова вместе с другими политзаключенными вызвали в кабинет начальника тюрьмы. В кабинете он увидел человека в судейском мундире, с газетой в руке.
— Милостью его императорского величества, — торжественно произнес судеец, вставая из-за стола, — манифестом от семнадцатого октября сего года вы все освобождены из-под стражи.
После этого он сел, давая понять, что разговор окончен.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — пробормотал Фиолетов, выслушав царскую милость.
Глава восьмая
И вот снова Баку — город, который он уже давно считал родным. С радостным, почти сыновним чувством смотрел он на плоскокрышие дома, на золотые купола собора, на минареты, дышал сладковатым запахом нефти, смешанным с запахом соленой морской воды, рыбы и только что выпавшего, но уже начавшего таять на солнце декабрьского снега.
Точно так же, как год назад, кричали мальчишки, продававшие сладости — липкую пахлаву, маленькие кусочки сахара, белую, с орехами, косхалву и коричневую, медовую малхалву. Все так же у крепостной стены сидели продавцы с гюлабом — камешками голубой глины, употребляемыми мужчинами для того, чтобы снять волосы, не прибегая к бритве. В плетеных сумках из тростника лежали пучки сухой мяты и сухого тархуна — душистой травки, которой принято сдабривать овечий сыр. По-прежнему резко, на весь город кричали упрямые ишаки и медленно, важно, независимо шествовали верблюды с седобородыми стариками, уютно устроившимися между двух горбов.