Прекрасные и проклятые - Френсис Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шесть часов подкралось слишком быстро, и на углу грянула бранчливая мелодия колоколов церкви св. Анны. Сквозь густеющие сумерки они шли к Пятой авеню, где, наконец, после долгой зимы, словно узник, отпущенный на свободу, валила упругим шагом толпа, империалы автобусов ломились от чистокровных королей, а магазины были полны прекрасных мягких вещей для лета, небывалого, сулящего только радость, лета, которое станет для любви тем же, чем была зима для денег. Жизнь зарабатывала на ужин пеньем на углу! Жизнь взбивала коктейли прямо на улицах! И обязательно в этой толпе были старухи, которые чувствовали, что могли бы пуститься бегом и выиграть еще забег на сто ярдов.
Свет был погашен, и тихая комната плыла в лунном свете, а Энтони лежал в постели и не мог заснуть, перебирая в памяти каждую минуту этого дня, как играет ребенок по очереди с каждым из вороха долгожданных рождественских подарков. Нежно, почти посреди поцелуя, он сказал, что любит ее; она улыбнулась, теснее прижалась к нему и, заглянув прямо в глаза, произнесла «я рада». В ее отношении к нему появилось что-то новое, неведомая дотоле эмоциональная напряженность, говорившая о быстром росте чисто физического влечения, и этого было достаточно, чтоб его руки сами собой сжались еще сильнее, и при одном воспоминании об этом замерло дыхание. Он чувствовал, что никогда прежде не были они так близки. В приступе небывалой радости он громко выкрикнул в пространство комнаты, что любит.
Он позвонил ни следующее утро — теперь без колебаний, без всякой неопределенности — вместо этого было горячечное волнение, которое стало расти как снежный ком, едва он услышал ее голос.
— Доброе утро… Глория.
— Доброе утро.
— Я звоню просто, чтобы сказать это… дорогая.
— Рада, что ты позвонил.
— Как я хочу тебя видеть.
— Увидишь завтра вечером.
— Но это еще так нескоро.
— Да… — произнесла она, как бы нехотя.
Его рука сильнее сжала трубку.
— А, может, я приду сегодня вечером? — В сиянии и славе этого почти прошептанного «да» он видел что угодно.
— У меня назначено свидание.
— А-а…
— Но я могла бы… я наверное смогу его отменить.
— О! — И почти задыхаясь от восторга, — Глория?
— Что?
— Я люблю тебя.
Через минуту из далекого молчания.
— Я… Я рада.
Счастье, заметил однажды Мори Нобл. это лишь первый час после избавления от особенно жестокого страдания. И все-таки нужно было видеть лицо Энтони, когда он шел в этот вечер по коридору десятого этажа отеля «Плаза»! Его темные глаза сияли, а на линии вокруг рта просто любо было посмотреть. В тот вечер он был как никогда красив, именно той красотой, которая обязана своим рождением тем нечастым моментам бессмертия в нас, даже отраженного света которых памяти хватает на долгие годы.
Он постучал и, услышав ответ, вошел. В дальнем конце комнаты, глядя на него широко распахнутыми глазами, стояла неподвижно Глория, вся в чем-то розовом, накрахмаленная и свежая как цветок.
Едва он затворил за собой дверь, как она, издав тихий вскрик, быстро двинулась сквозь разделяющее их пространство, на ходу простирая руки в ожидании нежности. С шуршанием сминая складки ее платья, они слились в продолжительном и торжествующем объятии.
Книга 2
Глава 1
Лучезарный час
Недели через две Энтони и Глория начали находить вкус в «практических дискуссиях», как они называли те разговоры, когда под видом сурового реализма позволяли себе блуждать среди лунного света вечности.
— Но не так, как я тебя, — настаивал, бывало, критик belles-lettres . — Если б ты действительно меня любила, то хотела бы, чтобы все об этом знали.
— Я и хочу, — защищалась она. — Хочу встать на углу среди улицы как продавец сэндвичей и сообщать об этом всем прохожим.
— Тогда назови все причины, по которым собираешься выйти за меня замуж в июне.
— Ну, потому что ты очень чист. Так же воздушно чист, как я. Знаешь, бывает два рода чистоты. Вот Дик: он чист, как начищенная кастрюля. А мы с тобой чисты, как ручьи или ветер. Когда я вижу человека, я сразу могу сказать, чист он или нет, и если да, то какого рода его чистота.
— Так мы с тобой близнецы. Что за восторг сознавать такое!
— Мама говорит, — Глория остановилась в нерешительности. — Мама говорит, что, бывает, души являются одновременно… и любят одна другую еще до рождения.
Никогда еще у билфизма не было столь легкой жертвы… Немного выждав, он задрал голову и беззвучно расхохотался прямо в потолок. Когда глаза его вновь обратились к ней, он заметил, что Глория злится.
— Чему это ты все время смеешься? — воскликнула она, — я уже два раза заметила. По-моему, в наших отношениях нет ничего смешного. Я сама не прочь повалять дурака и тебе не запрещаю, но в такие моменты это уж слишком.
— Ну прости меня.
— Ой, ради Бога! Если не можешь придумать ничего лучше, просто помолчи.
— Я люблю тебя.
— Мне все равно.
Оба замолчали. У Энтони сразу упало настроение… Наконец Глория пробормотала.
— Извини, я поступила дурно.
— Не стоит извиняться. Сам виноват.
Мир был восстановлен, и последовавшие за этим мгновения оказались гораздо более приятны, даже остры. Они были звезды на этой сцене, играя каждый для двоих, и страстность их притворства рождала искренность. В этом, в конце концов, и заключается сущность самовыражения. И все же, казалось, что их взаимное чувство больше выражается в Глории, чем в Энтони. Он нередко ощущал себя гостем, которого едва терпят на званом обеде в ее честь.
Разговор с миссис Гилберт привел его в немалое смущение. Она чопорно уселась на стуле и, часто моргая, с видом крайне сосредоточенного внимания приготовилась его слушать. Хотя наверняка обо всем догадывалась — уже недели три Глория ни с кем больше не встречалась — и не могла не замечать, как изменилось на этот раз поведение дочери. Через нее проходила вся почта, и как все матери, она, конечно, слышала, хотя и замаскированные с одного конца провода, но все же достаточно красноречивые разговоры…
…И все-таки она вполне натурально разыграла изумление и объявила, что несказанно рада; так оно, без сомнения, и было; радовались веточки цветущей герани в ящиках за окном; радовались таксисты, когда наши влюбленные искали романтического уединения в их повозках — вот уж странная причуда, — радовались солидные счета в ресторанах, на которых они царапали «ты знаешь, я тоже» и пододвигали посмотреть другому.
А между поцелуями Энтони и его золотая девушка постоянно спорили:
— Подожди, Глория, — кричал он, — дай мне объяснить!
— Ничего не надо объяснять. Поцелуй меня.
— Не думаю, что это лучший вариант. Если я чем-то обидел тебя, мы должны это обсудить. Мне не нравятся эти «поцелуй-и-забудь».
— Но я не хочу с тобой спорить. Ведь это чудесно, что мы можем поцеловать друг друга и забыть, а вот когда не сможем — настанет время спорить.
Было как-то раз, что совсем пустячное разногласие приняло вдруг такой угрожающий вид, что Энтони встал и готов был уже облачиться в свой плащ; мгновение казалось, что вот-вот — и повторится февральская сцена, но зная теперь, как неравнодушна была к нему Глория, Энтони привел к согласию свои достоинство и гордость, и уже через минуту она рыдала у него в объятиях; ее прекрасное лицо при этом было несчастным и испуганным, словно у маленькой девочки.
Мало-помалу, невольно, по случайным намекам на прошлое, по неожиданным ответам или отговоркам, по пристрастиям или неприятиям, они все больше узнавали друг друга. Глория была настолько горда, что не снисходила до ревности, и это ее качество здорово задевало Энтони, потому что сам он был крайне ревнив. Пытаясь высечь из нее хоть искру этого чувства, он рассказывал о самых сумрачных эпизодах собственной жизни — но без толку. Сейчас он принадлежал ей, а о давно истлевших годах она и знать не желала.
— Ах, Энтони, — могла сказать она, — мне всегда так стыдно, когда я плохо обхожусь с тобой. Я могла бы отдать свою правую руку, только б тебе не было больно.
В такие моменты глаза ее наполнялись слезами, и она сама верила в то, что говорила. И все же Энтони знал, что бывают дни, когда они намеренно стараются уязвить друг друга — и получают едва ли не удовольствие от таких стычек. Она не упускала случая поставить его в тупик: то становясь обманно близкой и чарующей, как бы отчаянно стремясь к нежданному таинственному слиянию, то во мгновенье ока угасая и охладевая; и тогда ее не могли тронуть никакие соображения об их взаимном чувстве и вообще никакие доводы. Потом уже он начал понимать, что зачастую причиной такой зловещей отчужденности бывало некое физическое недомогание — она никогда не жаловалась на него, пока оно не прекращалось, — либо его собственная невнимательность или самонадеянность; могло быть и так, что ей просто не понравился обед, хотя даже в таких случаях средства, с помощью которых она создавала вокруг себя эти непроходимые пустыни, оставались для него загадкой, зарытой где-то очень глубоко в этих двадцати двух годах непоколебимой гордыни.