Млечный Путь №2 (5) 2013 - Олеся Чертова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поднял взгляд – и оцепенел. Опираясь спиной на цоколь памятника и словно распластавшись по серому камню, на него смотрела Селина. Губы приоткрылись, точно от испуга. Огромные зрачки поглотили радужку. Это были глаза расстрелянной им Ребекки – яркие и презрительные, подернутые неземной тоской. Исчезла многолюдная площадь, оставшись где-то далеко позади, в ином времени и пространстве. Окоченела и скрылась под снегом земля. Эдвард застонал – оружие ошпарило ему пальцы. Большой – на рукоятке, указательный входит плавно, как в масло... секунда – и голову разнесет на куски боль, потому что убийство – то же самоубийство, только хуже. После него остаешься жить, но такая жизнь – чудовищнее смерти.
Один гипнотический миг – и Эдвард осознал, что тело подчиняется ему. Он – это только он, а не Фердинанд, и не кто-то другой, и сейчас он может сделать то, что не смог тогда.
Он швырнул винтовку на землю.
Мгновенное – иррациональное – облегчение, иллюзия, что сумел что-то исправить, кого-то спасти. Оглушительно хлопнул фейерверк в жестяной кастрюле. Биби упала, и тут же следом за ней – Мари. Селина осталась стоять, растерянная, над ее головой медленно окутывалась дымом черная конская морда. По асфальту, жирно поблескивая, растекалась бутафорская кровь. «Мертвая» Биби отдернула ногу, чтобы не запачкать брючину, – краска не отстирывается.
Точно сквозь шум водопада, до Эдварда доносился звук сирены: сначала как будто с другой планеты, потом – близко. Бежали, натыкаясь друг на друга, какие-то люди. Полицейский с бородкой клинышком взял под локоть Мари и помог ей подняться. В толпе туристов мелькнула огненная шевелюра Петера и скрылась, точно утонула. Должно быть, гигант нагнулся или присел на корточки – с его ростом трудно стать незаметным. В следующую минуту Эдварда оглушила пощечина – такая, что зазвенело в ушах, и кто-то совсем рядом произнес:
– Ну что, доигрался, неоранжерейный цветок?
Он узнал голос Гидо Хайница.
Плеснуло в лицо горячее марево. Эдвард покачнулся, схватившись за щеку, наступил неосторожно в скользкую лужу и чуть не упал. Сзади подскочили полицейские и заломили ему руки за спину.
– А бить-то – противозаконно.
Он сидел в кабинете социального работника «молодежки», опираясь обоими локтями на стол – вернее, не сидел, а полулежал, уткнувшись взглядом в темную лаковую поверхность. Щека горела.
– Ага, – согласился Хайниц, – можешь на меня заявить. Рукоприкладство, мол.
– Не стану я ни на кого заявлять, – буркнул Эдвард. – Сам виноват.
– Хорошо, что ты это понимаешь.
Гидо Хайниц откинулся в кресле, лениво придвинул к себе кофейник и двумя пальцами постучал по его белому пластмассовому боку.
– Налить глоточек? – не дожидаясь ответа, плеснул немного ароматной жидкости в чашку. – Вот юнцы, ничего у вас нет святого... Знали бы, на что замахнулись, – так ведь не знаете. Боль прошлого для вас – пустой звук. Издеваться над памятью невинно убитых – это же надо такое удумать! И не стыдно тебе, Кристофердин?
– Стыдно, – сказал Эдвард. – Очень стыдно. Только мы ничего плохого не хотели – не издевались, нет. Наоборот, пытались показать, как это было. Чтобы... – он никак не мог поднести к губам чашку с кофе. Руки дрожали, и челюсти сводила судорога. Он, как в детстве, вдруг испугался расплакаться перед посторонним человеком и стиснул зубы. Но что-то внутри него плакало, словно очень маленький и очень несчастный ребенок, горестно и беззвучно.
– Чтобы что? Ты правда думаешь, что это кому-то нужно, да? Для всех ты обыкновенный хулиган, и как хулигана тебя будут судить, известно тебе это или нет? В то время как твои дружки-сообщники отделаются символическими штрафами, да и то лишь те, кто работает. В худшем случае их вызовут в полицию для беседы, и не я, а подростковый отдел.
– Господин Хайниц, я должен вам кое-что рассказать.
– Ну, тогда смелее.
Эдвард поднял глаза, удивленный, как мягко это прозвучало, и увидел перед собой другого Гидо Хайница, усталого и мудрого, все понимающего. Словно маска упала, а под ней – прекрасное и доброе человеческое лицо.
– Скажите, а вам больно было, когда вы меня ударили? – спросил робко.
– Еще как, – серьезно кивнул Хайниц. – Боль, она как мячик – отскакивает, и к тебе же возвращается.
Эдвард решился. Он рассказал все: о зеркале, как двери в прошлое, о Фердинанде, который в самые жуткие минуты натягивался на него, как вторая кожа, и лишал воли, и о самом страшном, самом болезненном своем кошмаре – о дне, когда погибли Анечка и Ребекка. Словно в душе открылся какой-то шлюз: так легко и безболезненно выплескивались слова, и так спокойно, уютно становилось.
Хайниц долго молчал. Снял с платформы кофейник и налил обоим по чашке кофе, жестом, каким разливают дорогое вино. Так, как будто собирался предложить Эдварду выпить на брудершафт.
Конечно, он этого не сделал, а просто покачал головой и сказал:
– Ну вот, нечто подобное я и предполагал. Есть в твоем лице что-то такое... что не сразу видно и не всем, а только тем, кто сам причастен...
– Причастен к чему?
– К тому самому... – и тут он сделал совершенно невообразимую вещь: открыл ящик стола и достал пачку длинных и тонких... Эдвард вспомнил, как они называются, – сигареты. Фердинанд курил такие. Пачка выглядела старой. Щелкнула зажигалка, выпустив на волю бледный лепесток пламени. Эдвард вдохнул табачный дым и закашлялся.
– Иногда во сне я вижу себя зубодером, – произнес Хайниц, уставившись в угол и яростно кусая кончик сигареты.
– Зубным врачом?
– Нет. Зубодером, в лагере. Выдираю у заключенных зубы с золотыми коронками, а тех потом отправляют на смерть. Такая вот ерунда. Поэтому я тебя очень хорошо понимаю... – затянулся, выпустил сизое колечко дыма, – и вот что скажу. Было все на самом деле или не было – а только не надо туда смотреть. Это не зеркало, а чудовищное зазеркалье, в которое нормальному человеку заглядывать не следует, если он хочет сохранить рассудок. Пусть сны остаются снами, а что прошло, то прошло. Теперь иди, – махнул он рукой, и потрясенный Эдвард поднялся со стула. – А суда не бойся, ну дадут одну, максимум две недели. Переживешь.
Хайниц ошибся. За организованное злостное хулиганство Эдварда приговорили не к двум и даже не к трем неделям, а к целому месяцу общественно-полезных работ. Вероятно, потому, что бесплатные рабочие руки были муниципалитету нужны, как никогда раньше. В ту осень улицы буквально завалило палыми листьями, словно деревья не по одному, а по два-три раза сменили свои золотые одежки. В иных переулках и скверах, куда не втиснуться толстолобой поливалке, люди проваливались по колено, а до шести часов утра на главной магистрали вязли колесами велосипеды. Прохожие чертыхались, машины плелись по скользким дорогам, как улитки, а Эдвард, сгребая листву в прохладные пегие кучи, ощущал себя самым важным человеком в городе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});