Том 9. Публицистика - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Позвольте, — о каких обысках вы говорите?
— Об обысках в домах у крестьян, в амбарах, ну, всюду, где может быть хлеб. Это называется проверкой имущества… Недавно у бабенки при такой проверке отыскали хлеб… Стала кричать: «Ваше ли дело по подклетям шарить!..» Конечно, — закончил земский начальник со вздохом, — посадил под арест, а все-таки… действительно, скверность…
Выпив наскоро стакан чаю, унывающий земский начальник торопливо простился и побежал куда-то по неотложному делу, оставив меня с уверенностью, что никакой общей системы не существует. Все делают земские начальники, от них все и зависит. Пожелает кормить, — накормит, не пожелает, — проморит голодом. Захочет устроить попечительство, — устроит; захочет уничтожить уже существующее, — уничтожит. У каждого «своя система»… В одном участке с 12 июля до десяти раз менялись земские начальники. Итак, пережить десять смен разных более или менее мудрых систем. Несчастный, должно быть, участок…
Днем я посетил лесничего Россова, с которым познакомился во время одного из своих путешествий по Нижегородскому краю. У ворот его дома толпа мужиков; просят «уволить от работы». Это — по части общественных работ. Лентяи и пьяницы? Совсем нет. В продовольственной комиссии нашли справедливым «наряжать» рабочих поровну из разных земских участков. Таким образом, наряду с привычными лесными работниками очутились коренные земледельцы, не умеющие направить надлежащим образом пилу. Приходят они верст за девяносто, и в то время, как другие зарабатывают копеек сорок — пятьдесят, они могут выработать не более десяти — пятнадцати, тогда как прокормиться стоит, по нынешним ценам, копеек двадцать. Разумеется, просят «уволить», и нельзя не уволить, потому что работа, действительно, требует сноровки. А самовольный уход может повлечь лишение пособия, как уклонившихся от предлагаемого заработка…
По рассказам г. Россова и его жены, до начала выдачи ссуды в город хлынули нищие из деревень… Женщины с грудными детьми, старшие дети хватаются за платье, плачут, просят, падают в ноги… Вот что устранено пособиями, а ведь это было только начало…
— Страшно и подумать, что было бы, если бы не эти обозы, — сказал г. Россов, указывая в окно на возы, которые и во время нашего разговора тянулись, скрипя, по засыпающим улицам Арзамаса…
Двадцать восьмого, в час дня, я опять выезжаю из Арзамаса и опять на вольных. Мой новый попутчик — крестьянин, хлебо- и лесоторговец, возвращающийся домой после расчетов с одной из уездных управ. Фигура топорная, сколоченная грубо, но добродушная. Человек солидный, думающий и неглупый.
День светлый, лошади бегут тихой рысцой, — станция длинная. Мы опять говорим о голоде и о деревне. На этот раз я имею дело с человеком довольно развитым, и потому «тянитьё» и выкрикивания бабушек в разговоре отсутствуют. Иные суждения моего собеседника метки и характеристичны, но и здесь, как всегда, деревенская мысль не поднимается выше непосредственных наблюдений.
— Самое есть первое зло в деревне — кабак… Вот верно написано в «Сельском вестнике». Уж именно кто-то написал — практичный человек: «Прежде, говорит, работали мы на барина, на помещика… Страдали! Теперь, говорит, работаем уже на барыню (это водочка!). Слово с ней сказать — семь копеек. Два слова — вдвое». То есть это так верно написано, — в аккурат! Второе есть зло, что хуже прежнего разбою… Как бы умно вам это высказать, — процент! На рубль теперича процентщик берет три копейки, пять копеек в месяц под залог. А что составляет залог? Хлеб на корню, озими. Не поплатился в срок — озими отнимает в свою пользу… Теперь вот господь и их ударил порядочно.
— А что?
— Да как же! Под озими у них задано по три рубля, а озими не уродились; ну, мужички поступились: берите, батюшки…
Он смеется в воротник своей шубы… В это время мы минуем большое село. Внизу, по суходолу, в стороне от дороги вытянулся небольшой порядочек. Крохотные оконца крохотных избушек, без дворов и огородов, отсвечивают в синеватой мгле наступающего зимнего вечера. Это кельи.
— Третье есть зло, — говорит мой спутник, указывая на них, — вот эти самые кельи. Это вот проживают тут солдатки, безмужницы, девки старые, вдовы и тому подобные, без наделу которые женщины… Вот они у себя устраивают всякие штуки… Самая язва тут и есть. Тут, в избах этих, пряники едят, семечки щелкают, на гармониях зудят, песни играют и даже, хуже всего, — водку пьют… Девки пятнадцати-шестнадцати лет — и те балуются. Вот зло какое, вот бы что искоренить!.. Греха тут сколько. Отец не пускать, мать опять, слабостью, заступаться! Раздор! А там за девкой приударит какой-нибудь молодец, богатого отца сын. Матери-то и лестно: думает — жених, а он вовсе и не жених, ищет себе одного расположения. Возьмет свое и отчаливает. Эх, и говорить неохота, скверность! Лет не более пятнадцати, как это гнездо у нас завелось, а теперь вот в нашем селе вряд наберется домов двадцать, где хозяева держат свой дом в руках. А то… Даже, скажу вам, незаконного младенца девушка принесет, и то за стыд не считают. Дескать, не моя одна, вон и у таких-то, и у таких-то…
Порядочек с кельями, вызвавший эти страстные обличения, и все село давно скрылись из виду, а мой спутник все еще продолжает негодущие речи…
— А отчего же завелось это гнездо? — спрашиваю я.
— Надзору нет…
— А земские начальники?
Он отворачивается и смолкает. В молчании чувствуется «политика». Во всех официальных обращениях «институт земских начальников» выставляется, как акт особенной царской заботы о народе, но деревня, по-видимому, воспринимает его иначе. Люди, подобные моему спутнику, уже отвыкли от «патриархального обращения». Даже полиция относится к ним с известной почтительностью. И вот теперь земский начальник, отставной корнет или прогоревший местный дворянин, может, — в упоении своей новоявленной власти, — тыкать его, посадить в кутузку, оттаскать за бороду. Примеры бывали: резвая дворянская молодежь на первых же порах показала и свою власть, и полную безответственность. Поэтому, как самая реформа, так и первые шаги земских начальников глубоко оскорбили деревенских людей того типа, как мой спутник. Они сами порой вздыхают о каком-то особенном «надзоре». Но это надзор каких-то утопических патриархов, благочестивых, солидных, умеющих вести свои дела и могущих научить других… А тут власть дана людям, нередко беспутничавшим и разорявшимся на глазах у таких вот деревенских философов… И деревенские философы чувствуют, что с реформой, вместо укрепления строгих нравов и старинного порядка, идет что-то совсем другое… А громко выражать свое мнение по нынешним временам опасно…
Солнце закатывается, снега синеют, кой-где сверкают замерзшие проталины. Дорога развертывает все новые виды и картины. Для человека, который умеет читать эту книгу, она говорит много.
Вот, качаясь, точно челнок на волнах, ползет навстречу воз соломы. Тощая лошадь, усталый мужик, жалкий возишко…
— Откуда? — спрашивает мой спутник.
— Из Голицына.
— Голицыно-то за Лукояновым сорок верст, — поясняет он мне, — да до дому ему верст еще тридцать… Вот и судите: это он за семьдесят верст съездил, взад-вперед сто сорок верст, да за воз заплатил рубля три. Вот оно что стоит ныне скотину-то сберечи. Из плохих годов самый плохой этот год. В прошлом годе плохо же было, так хоть корма-то были, скотина дышала. Ныне так соткнулось с обеих сторон, что ни людям, ни скотине продышать нечем… Ударил господь батюшка, по всему народу ударил. Присмирели православные…
— А говорят, в вашем уезде пьют больше прежнего?
— Пустое говорят. Унялись, кабаков сколько позакрыли. Да вот, посмотрите: вон обоз едет с куделью. Хвощане это. Каждый год кудель от нас возят. Ежели бы вы их в прежние годы посмотрели, — то и дело пьяные попадались. Лежит себе, да еще поперек воза, и песни орет. Кинет его на шибле, — он и летит с возу торчком. А ныне поглядите-ка: ни одного пьяного. Нет, что тут пустяки толковать: присмирели, все присмирели под гневом господним… Потускнел народ… Так потускнел, иной раз и смотреть-то жалко…
После этого мы некоторое время ехали молча…
Зимняя заря погасла далеко впереди, снега посинели, луна ныряет меж высокими, холодными облаками… Какие-то летучие тени пробегают по снежным полям и сугробам, отблески по подмерзшим гладким проталинам вспыхивают и гаснут. Холодный ветер шипит, кидает мелким снежком, забирается под шубу, наводит тоску.
— Граница уезду близко, — говорит Брыкалов, кутаясь в свою шубу.
— Где?
— Вон там, за второй гатью, под лесом.
Еще с версту… Только теперь, у этой границы, я начинаю ясно чувствовать томящую неопределенность своего положения… Куда я еду? Что стану делать, с чего начинать, у кого просить содействия и помощи в незнакомом месте, в непривычном деле?