Небеса ликуют - Андрей Валентинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришельцы хмурились, криво цедили славянские слава, но не грабили — нечего было. И начал вылезать народ из погребов.
Кому досталось мечом по загривку, кому — по шапке боярской.
Васыль Волчко, великий боярин, стал служить литовскому князю Ольгерду.
Так все и началось. Не знаю даже, можно ли гордиться столь благоразумным предком? Девиц красных от Змея не спасал, Золотые Ворота на копье не насаживал…
И было у Волчка три сына: Олизар, Иов, прозывавшийся Ивашкой, да Александр. Средний, Иов-Ивашко, породил Романа, тот — Остафия…
Бог весть почему мы стали прозываться Горностаями! Пожалели предки битых таляров ушлым герольдам. Те и не придумали. Горностаи — и все тут. А какую легенду можно было бы сочинить!
Завидно даже!
Так и пошло: наместники, державны, господарские дьяки и маршалки, подскарбии, сенаторы, воеводы. Дворцы: в Киеве, Житомире, Вильне, Ейшишках… Знать бы, где эти Ейшишки! «Собинные друзья» краковских монархов, «хранители чрева», просто королевские собутыльники. После очередного загула прапрадед, Остафий Романович, был пожалован Гиппоцентаврусом. До сих пор спорят, по чьей милости — то ли короля Жигимонта Августа, то ли королевы Бонны Сфорцы. Красив, говорят, был мой предок!
А потом пошла резня. Да такая, что и вспоминать нет охоты. Делили наследство, а как огляделись, то и делиться стало не с кем. Повезло прадеду Гавриле — уцелел. Всю жизнь в Горностайополе просидел, за частокол не выходя, тем и спасся. Сын его за ограду вышел — и голову сложил под татарскими саблями.
Отец умер от ран под Дорогобужем, добывая Мономахов венец королевичу Владиславу. Дивны дела: был батюшка протестантом, матушка — католичкой, а старший их сын снова в схизму перешел. Мы ни разу не виделись с ним, с братом Михайлой. Писал я ему — из Рима и после — из Гуаиры. Говорят, не пожелал гордый магнат знаться с братом-латинщиком.
Вот и все. Сестры давно замужем в чужой земле, а я…
А что — я?
Моя семья — Общество, отчизна — весь мир.
«…Ибо, кто будет исполнять волю Отца Моего Небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь».
Всю жизнь я старался в это поверить.
Дверь в гостиницу оказалась запертой. Пришлось долго стучать, а затем ублажать ворчливого привратника несколькими байокко.
И правда — ночь на исходе, добрые люди уже седьмой сон видят.
На лестнице было темно, в коридоре — тоже, возвращаться же за свечой не хотелось. Говорят, ягуары видят в темноте, но на этот раз темнота была какой-то особенной: густой, плотной, сырой.
Скрип половиц, потрескивание старого дерева… Соседи слева съехали позавчера, в комнате шевалье — дверь настежь. В моей комнате…
Я взялся за ручки двери — и замер. Повеяло сквозняком.
За что хвататься — за нож или за распятие? За нож — вернее, но его-то я и не ношу.
Темнота дышала, холодный ветер из раскрытого окна задувал искры, не позволяя загореться труту. Фитиль свечи окаменел, заострился колом…
…Она сидела в кресле — недвижная, все в том же черном платье. Мантилья брошена рядом, руки в темном шелке сцеплены на коленях.
— Надо было закрыть окно, — выдохнул я, стараясь говорить спокойно. — Холодно!
— Правда? — Франческа удивленно оглянулась, плечи дрогнули. — А я и не заметила. Долго гуляете, Адам!
Она ошибалась. Лучше бы мне задержаться до рассвета. А еще лучше — до полудня.
— Пришла попрощаться. Нам запретили выступать, так что бедным комедиантам, посмевшим глумиться над духовным саном, придется поискать другой город. Они уезжают завтра.
…Я так и не понял, чего боюсь. Темноты? Открытого окна? Того, что уезжают «они», а не «мы»?
Рука скользнула за ворот. Распятие! Сразу же стало легче.
— Хотела вас спросить, святой отец. Вы думали, что вас пригласила на свидание я. Думали — и не пришли. Почему?
Лучше всего отшутиться. Но слова замерзали, не сходя с языка.
— Вы странный священник, Адам.
— Странный, — вздохнул я. — На что вы обиделись, синьорина? На то, что я принял бедную Климену за вас? Или на то, что я остался дома?
— Вас не было дома…
Слова прозвучали равнодушно, сухо. Ладонь, сжимавшая распятие, покрылась потом.
— В тот вечер я сама думала заглянуть к вам в гости. Как сегодня. Но мне не везет…
Я почти поверил. Почти — наш хозяин внимателен к гостям своих постояльцев. Но в то утро он промолчал.
— Что с вами, синьор гидравликус? — Она медленно встала, легким движением набросила мантилью на плечи. — Знаете, здесь действительно холодно…
Шаг, еще шаг… Она шла медленно, глядя не на меня, а куда-то в сторону. Ее взгляд… Я стиснул зубы.
— От вас пахнет духами.
— Значит, вот в чем дело? Комедиантки вам не по вкусу? А я вам подарок приготовила.
— Какой?
Ее смех был почти такой же, как раньше, — веселый, живой.
— Увидите. Адам, вы что, думаете, я — призрак?
«Извольте видеть, монсеньер. Горло перерезано острым предметом, вдоль грудной клетки и живота — глубокий продольный разрез, глаза отсутствуют, что затрудняет опознание…»
— Та, что была убита, — не Климена.
— Правда? — шевельнулись бледные губы. — А кто же? Ее рука медленно протянулась ко мне, замерла, дрогнула…
…Пальцы, лежавшие на распятии, сжались в кулак…
— Адам! Зачем вы так?
Ее голос внезапно дрогнул, отозвался болью, затянутая шелком ладонь коснулась руки…
…И наваждение сгинуло. Усталая замерзшая девушка прижалась к моему плечу. Негромкий стук — крест с распятым Богом упал на пол.
* * *Мы сидели рядом, из окна струилась серая предрассветная муть. От очага несло гарью, но это было лучше, чем ледяной холод.
— Ты сказала, что уезжает труппа, а не ты.
— Так оно и есть. — Франческа рассмеялась, прижалась щекой к моему плечу. — Я остаюсь на несколько дней. У меня здесь тетка. Только не в Риме — в Остии, так что пугать тебя я больше не смогу. Ты веришь в призраки?
— Конечно, нет, — охотно подхватил я. — Святая Церковь сие отрицает, а я весьма ортодоксален.
— Ты — поп.
Я вздохнул. Ничего тут не поделаешь. Поп и есть. Да, я не верю в призраки. Не верю и стараюсь забыть о том страшном, что лежало на кровати в доме Дзаконне. О той, что не была Клименой.
— Поэтому… Поэтому я и не писала тебе записок. И, наверно, уже не напишу. Ты знаешь, что следствие прекратили?
Это я знал. Семья Монтечело оказалась не по зубам сьеру Катанье.
— Актрис оскорбляют, насилуют, убивают. Актеры — не люди. А твои попы благословляют убийц.
— Это не так, Франческа.
Я мог бы рассказать ей о Гуаире, но знал — не поверит. В Вечном городе Гуаира мне самому начинала казаться сказкой.
— Пора. Мне действительно пора.
Она встала, накинула мантилью на плечи.
— Мы… Мы больше не увидимся? Никогда? Хотелось сказать «нет». Очень хотелось сказать «нет»…
— Не отвечай, не надо! Знаешь, женщине, тем более актрисе, нетрудно найти хорошего любовника. А вот встретить хорошего человека… Ты — хороший человек, де Гуаира! Жалко, что ты — священник. Но если ты поп — сотвори чудо! Сделай так, чтобы мы встретились!
Она не шутила, и я вновь почувствовал, как пальцы сводит холодом. Чудес не бывает. Особенно — таких.
— Мы… Ты и я… Это неправильно, чтобы так — навсегда! Неправильно!
Кого она убеждала? Меня? Бога?
— Сделай!
Чего она хочет? Ведь мы не брат и сестра, не супруги, даже не любовники. Мы едва знакомы…
Священник и актриса. Даже облако Южный Крест не повенчает нас.
— Киев, — медленно проговорил я. — Август и сентябрь. Я буду там.
…Сказал — и сам себе не поверил…
Она подалась вперед, губы сжались.
— Киев? Ты уже говорил о Киеве! Я узнавала, это где-то в Польше… Хорошо! Я найду тебя, Адам! Прощай! Не забудь о подарке!
…Она уходила по пустой, затянутой утренним туманом улице. Каблучки звонко били тонкий лед…
Подарок я отыскал в углу — большой, в темном мохнатом чехле. У подарка было шесть струн, отозвавшихся на мое прикосновение нетерпеливым звоном.
Откуда она узнала, что я мечтаю о гитаре? Кажется, я ей говорил — мельком, походя… Или не говорил, просто догадалась?
Пальцы легли на деку…
«Клирик не должен играть на гитаре! Вы слышите? Я приказываю вам не брать с собой гитару! Приказываю! Вы обязаны повиноваться!..»
Слушаюсь и повинуюсь, Ваше Высокопреосвященство!
Бурбон, Марсель увидя,Своим воякам рек:О, Боже, кто к нам выйдет,Лишь ступим за порог?
На этот раз песня про славного принца Бурбона звучала в два голоса, да так, что с потолка сыпалась крошка. Пели уже в третий раз — и все с тем же вдохновением. Оно не иссякало — как и вино в кувшинах.
Шевалье дю Бартас был свободен. Как вольный ветер. Как шпага, выхваченная из ножен.