Спрут - Фрэнк Норрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стояла тихая, безмятежная ночь. Небо было густо усыпано звездами. На востоке вставала луна. Ни ветерка, ни шороха. Непрестанный плеск фонтана казался всего лишь символом течения времени, воспринимавшимся скорей умом, чем слухом. Изредка легкий, как дыхание, ветерок проникал через высокие стены в сад и разносил аромат цветущей магнолии, резеды, мха, трав, всего тихого бессловесного зеленого мирка, заключенного в этих стенах.
Со своего места Ванами мог, повернув голову, посмотреть сквозь нижние ветви грушевых деревьев на север. Совсем близко, между возвышенностью, на которой стояла миссия, и грядой невысоких холмов по ту сторону Бродерсонова ручья, на территории Кьен-Сабе расположилось в низине цветочное хозяйство, забота о котором лежала на родственниках Анжелы - единственные в своем роде, красивейшие пятьсот акров, засаженные розами, фиалками, лилиями, тюльпанами, ирисами, гвоздиками, туберозами, маками, гелиотропом - цветами всех видов и наименований; пятьсот акров цветов, крепких, сильных, цветущих и отцветающих, чтобы их семена и отростки разошлись по всем уголкам Соединенных Штатов. Вот чем занимались родные Анжелы - они выращивали цветы на семена. Это цветочное хозяйство славилось на всю страну. Сейчас цветы поблекли и повяли, но в середине лета, в разгар цветения, эти пятьсот акров, в великолепии красок - пунцовой, лазурной, огненно-желтой - приводили всех в восхищение. Когда дул восточный ветер, на улицах Боннвиля, в двенадцати милях оттуда, прохожие улавливали ароматы этого знаменитого цветочного хозяйства, сумбур благовоний.
И в этот мир цветов и красок, где воздух, пропитанный дивными запахами, был душен и сладок, пришла Анжела Вэрьян. Здесь она прожила свои шестнадцать лет. Здесь умерла. И неудивительно, что Ванами, при своем глубоком чувстве красоты, при своей удивительней жажде счастья, был очарован ею, полюбил ее так горячо.
Она пришла к нему из царства цветов, золотистые длинные косы, свисавшие по обе стороны лица, благоухали розами, бездонные глаза с тяжелыми веками, загадочные, продолговатые и чуть раскосые, как у восточных женщин, позаимствовали свой цвет у фиалок; а полные, как у египтянки, губы - у пунцовых гвоздик: лилии подарили свой грациозный изгиб ее тонкой изящной шее. От ее рук исходил аромат гелиотропа, от складок платья - пьянящий запах маков. Ее ступни пахли гиацинтами.
Долго сидели на скамье в полном молчании Саррия и Ванами. Наконец священник вынул сигару изо рта и произнес:
- До чего же тихо! До чего прекрасен этот старый сад, тихий и мирный! Когда-нибудь и меня похоронят здесь. Мне приятно думать об этом. И тебя тоже, Ванами.
- Quien Sabe?[3]
- Да, и тебя тоже. Где же еще? Нет, лучше уж тут, рядом с милой малюткой.
- Я еще не в силах заглядывать в будущее. То, чему суждено когда-нибудь свершиться, для меня пока не существует. Просто не имеет никакого значения.
- Важнее этого нет ничего, сын мой.
- Да, для части моего существа, но только не для той, которая принадлежала Анжеле,- не для лучшей части моей души. Да разве вы это поймете! - воскликнул он внезапно.- И никому этого не понять. Что мне с того, что после смерти, когда-то, в каком-то неопределенном месте, которое называется у вас раем, я - по вашим словам - снова ее увижу. Что мне с того? Неужели вы думаете, что подобная мысль могла когда-нибудь облегчить чьи-то страдания, утешить кого-то?
- Но ты же веришь, что…
- Верю, верю! - отозвался его собеседник.- А во что я верю? Право, не знаю. Я и верю и не верю. Я помню, какой она была, но разве я могу надеяться увидеть ее такой. В конце концов надежда - это лишь воспоминание, обращенное в будущее. Когда я пытаюсь представить себе ее в иной жизни - в загробной, в раю или как там это у вас называется, в этом вашем неопределенном месте,- когда я пытаюсь увидеть ее там, она встает в моем воображении только такой, какой была при жизни,- облеченной в плоть, земной, какой я любил ее. Вы скажете, что она была далека от совершенства, но такой я ее увидел, а, увидев, полюбил; и, будучи такой, облеченной в плоть, земной, несовершенной, она любила меня. Такая, только такая она мне нужна! - воскликнул он.- Другой, преображенной, мне не нужно - не нужно небесной, возвышенной, бесплотной. Мне нужна она. Мне кажется, что только это чувство до сих пор удерживало меня от самоубийства. Лучше уж я буду несчастным, но сохраню ее в памяти такой, какой она была, нежели счастливым от сознания, что она преобразилась, стала иной, небесной. Я ведь всего простой смертный. Ее душа! Без сомнения, она была прекрасна. Но опять-таки это что-то отвлеченное, неуловимое, слова и больше ничего. А вот прикосновение ее рук было реальным, звук ее голоса был реальным, ее объятия были реальными. О-о! - вскричал он, потрясенный внезапным наплывом чувств,- верните мне все это! Скажите своему Богу, чтоб он вернул мне все это - звук ее голоса, ее объятия, прикосновения ее милых рук, живых, теплых, а потом можете рассказывать мне о рае.
Саррия покачал головой.
- Но когда ты снова встретишься с ней в раю,- сказал он,- ты ведь тоже будешь иным. Там она предстанет перед твоим духовным взором в своем духовном обличий. Бестелесный дух не может манить тебя. Я это понимаю. Потому что, как ты сам сказал, ты - простой смертный, а она небожитель. Но, уподобившись ей, ты познаешь ее такой, какова она на самом деле, а не такой, какой казалась оттого, что у нее был нежный голос, красивые волосы и руки, теплевшие в твоей руке. Ты, Ванами, рассуждаешь как маленький. Ты подобен тем коринфянам, которым адресовал свои послания апостол Павел. Помнишь? Вот послушай! Я на память знаю эти слова - прекрасные, вселяющие страх, замечательные слова! Они маршируют как солдаты под звуки труб. «Но скажет кто-нибудь,- как ты сказал только что: - как воскреснут мертвые? И в каком теле придут? Безрассудный! то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет. И когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится, пшеничное, или другое какое. Но бог дает ему тело, как хочет, и каждому семени свое тело… Сеется тело душевное, восстанет тело духовное…» И потому, что ты - тело душевное, ты не можешь постичь ее как тело духовное и, следовательно, отвергаешь, но, став оба телами духовными, вы познаете друг друга такими, каковы вы есть, познаете так, как прежде не знали друг друга никогда. Пшеничное зерно - это символ бессмертия. Ты бросаешь его в землю. Оно умирает, а затем восходит, сгав в тысячу крат прекрасней. Ванами, твоя возлюбленная была лишь зерном человеческим, которое мы здесь зарыли в землю, но на этом дело не кончилось. Все это так старо, так старо. Мир постиг это еще тысячу лет назад, однако каждый, кто когда-либо стоял у разверстой могилы, в которую опускали дорогого ему человека, должен заново осознать это.
Ванами приумолк, устремив невидящий взгляд на низину, прячущуюся за старыми грушами.
- Возможно, все это и так,- сказал он наконец.- Я, во всяком случае, этого пока еще не осознал. Я знаю одно, я люблю ее - по сей день моя любовь нисколько не утратила силы - и продолжаю страдать.
Он наклонился вперед, подперев голову сжатыми кулаками; безмерная печаль на его лице сгустилась как тень; на глубоко запавших глазах выступили слезы. Он вдруг почувствовал, что должен задать вопрос касательно того, о чем он не позволял себе даже думать. После долгого колебания он сказал:
- Я долго был в отсутствии и даже вестей отсюда не получал. Может быть, вы что-нибудь слыхали, отец? Не выяснилось ли что-нибудь, не возникло ли каких-нибудь подозрений относительно того, кто был тот… другой?
Священник покачал головой:
- Ни слова, ни намека. Просто загадка какая-то. И, верно, так загадкой навек и останется.
Стиснув голову руками и покачиваясь из стороны в сторону, Ванами пробормотал:
- Какой кошмар! Господи, до чего же ужасно! Подумайте только, отец, ей было всего шестнадцать лет: совсем еще девочка, невинная, наивная, чистая как
младенец; она даже не понимала, что такое зло, верила, что в мире существует только добро, и лишь любовь принимала как взрослый человек. И на нее-то обру
шился такой страшный удар, а ваш Бог наблюдал с неба и не защитил ее.
И тут он, казалось, потерял всякое самообладание. Это был один из тех припадков неистовства, которым он бывал подвержен от бессильного горя и гнева, слепого, бессмысленного и безрассудного. Поток слов хлынул из его уст; он быстрым яростным движением вскинул руку со стиснутым кулаком, и то ли это был жест отчаяния, то ли вызов, то ли мольба.
- Нет, не защитил ее ваш Бог. Куда же девалось его милосердие? Почему же не вступились небеса? Где была та любовь, про которую вы столько рассказываете? Зачем Бог дал ей жизнь, неужели только затем, чтоб ее растоптали? Зачем наделил способностью любить, если она пропала зря? Выслушайте меня, отец Саррия. Зачем бог создал ее столь чистой духом, если допустил, чтобы над ней свершили такую мерзость? Тоже мне! - воскликнул он с горечью,- ваш Бог! Дикарь проявил бы больше милосердия! Ваш Бог! Нет Бога! Есть только дьявол. Небеса, к которым вы возносите свои молитвы,- это же издевательство одно, жалкий фарс, обольщение! Только ад реален.