zhurnal_Yunost_Zhurnal_Yunost_1973-1 - Журнал «Юность»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перевел с таджикского Ал. РОХОВИЧ.
ДАМИНОВ
К моей деревне ехать долго —И снег пройдет, и год пройдет,И тополь у родного домаЛиствою дважды прорастет.К моей деревне ехать полем —Высматривать издалекаЗа деревянной городьбоюМельканье белого платка.Вон там, вон там под красной крышейМой дом родительский видать.Вот на крылечко кто-то вышел,Наверно, это вышла мать.Подъедешь — скрип калитки тонкий,Войдешь — в печи гудит огонь,И неумело, как ребенка,Подымешь на руки гармонь.И на лады опустишь пальцы,Но не в ладах с тобой лады,А ты не станешь волноватьсяОт этой малой ерунды.А мама скажет:«Ночью птицыкричали нынче высоко,К снегам». Она снегов боится:Через снега сюда пробитьсяБывает очень нелегко.Ах, нелегка сюда дорога.Отсюда нелегки пути!Мне у прощального порогаСлов для прощанья не найтиАх, это белое круженьеНад черной пахотой земли,И это старое селенье,И крыша красная вдали…
*Так что это было!Да, что это былоСо мною минуту назад!Четырнадцать птицС высоты опустилосьНа старый, заброшенный сад.Четырнадцать птицОпустилось на ветви,И ожил заброшенный сад.Когда это было!Когда это было!Четырнадцать весен назад.Четырнадцать птицС высоты опустилосьНа белый ликующий садЧетырнадцать весен,Четырнадцать весен,Четырнадцать весен назад.Не ветер качнул эти тонкие ветви,Не с ветром беседовал сад…Но что это было!Что это былоСо мною минуту назад!
*
Уйди невидимой тропой,Когда село твое затихнет.Внезапная перед тобойБереза в полумраке вспыхнет.Постой безмолвно у пруда.И сил не хватит удивиться,Когда продрогшая звездаО берег с плеском будет биться.У темных сумеречных водТебя встревожит плеск сазаний,Бесшумный филин проплывет,Большими ослепив глазами.И жуткая охватит тишь,И сердце станет биться часто,А ты уже не различишь:От страха это или счастья.Коротко об авторах этих стихов.
Г. САФИЕВА — 1947 г. р., окончила филфак Таджикского госуниверситета, работала в комсомольской печати. Сейчас — редактор республиканской пионерской газеты.
Д. ДАМИНОВ — 1941 г. р., живет в Оренбурге. Работал слесарем-монтажником, окончил пединститут, был учителем, теперь — журналист. Студент-заочник Литинститута.
ЮРИЙ ГЕЙКО НА КОЛОДЦЕ
Темнеет. Сумерки быстро затушевывают закат. Степь за окном становится чёрной. Пора зажигать лампу. Но к чему она, если единственная книга давно прочитана, перечитана и сохранилась в памяти, как стихотворение? Прочитана даже газета за прошлый год, каким-то чудом уцелевшая в тумбочке, а созерцание этой комнатки с двумя кроватями и самодельным столом, голых побеленных стен, знакомых до последнего пятнышка, вгоняет в смертельную тоску.
К тому же свет у керосиновой лампы неуютный. Когда зажигаешь её, ночь за окном становится ещё темнее.
Посижу лучше в темноте.
Третью неделю я здесь один. Солдат, с которым мы охраняем единственный на многие десятки километров колодец с питьевой водой, уехал на машине-водовозке за продуктами. После его отъезда всю ночь лил сильный дождь, солончаки раскисли, и пробиться назад стало невозможно.
Если бы не сайгаки, мне нечего было бы есть. Они приходят почти каждую ночь к луже, разлитой около домика. Я бью их наугад, на звук чавкающих в грязи копыт. Слава богу, патронов пока хватает. Так что о своем существовании я не беспокоюсь. А вот на «точке» запасов воды в резервуарах хватит, пожалуй, дней на пятнадцать, не больше.
Значит, надо ждать со дня на день людей — приедут за водой.
В темноте я шарю по тумбочке, нащупываю сигареты, спички. Все эти дни я живу воспоминаниями. Днем, когда комната полна солнечного света, когда я жарю на сковородке мясо, колю поленья на тонкие чурочки для своей «буржуйки», набиваю патроны, они отступают и прячутся бог знает где. Как только становится темно, прятаться надо мне. Но спрятаться от своих воспоминаний невозможно. И я, сняв портупею и сапоги, ложусь покорно на кровать, закидываю руки за голову и жду: какие же придут первыми.
Почему-то в них — а первые неизменно о службе — я всегда оказываюсь дежурным по части. Видимо, потому, что я люблю эти дежурства. Весь мой день набит делами, как автобус в часы «пик» людьми. Некогда даже присесть, выкурить сигарету.
Но наступает наконец время вечерней поверки.
— Рота, три минуты — отбой!
Мне нужно подождать минут десять. Затихает скрип коек. Солдат засыпает быстро. Наверное, полуосвещенная фигура дежурного по части в дверях действует успокаивающе. Я миную дневального: «Чтоб все было в порядке», — и выхожу на улицу. А над площадкой звездный купол. Звезды, немигающие, яркие, как в планетарии, видны даже у горизонта. И кажется, что небо это только наше и смыкается оно с землей где-то недалеко, за двумя рядами колючей проволоки.
Я сажусь на ступеньку и закуриваю. Наконец-то я наедине с собой, а вся эта ночь моя. И я до рассвета читаю в дежурке, пишу письма или просто сижу — думаю. А когда светает, тускнеет свет настольной лампы, я бужу «помдежа» и иду к КПП. Ночью здесь никого нет — не положено. И каждый раз, когда я створяю тяжелые, влажные от утреннего тумана ворота, мне кажется, что я впускаю на площадку день.
Я иду вдоль проволоки, проверяю её, и всегда в это время появляется солнце…
Моя ночь кончается с подъемом. Без пяти шесть… Стараясь ступать тихо, я хожу между рядами коек. Только чуть слышно скрипят сапоги:
«Скрип, скрип…»
Да в углу, сопя, одеваются дежурные по кухне. А вот мои. Даже во сне они разные. Одни спят, свернувшись калачиком, натянув одеяло до самых бровей, — как дети. Другие — раскинувшись, безмятежно, их лица взрослые и во сне — характеры!
И во мне в эти минуты шевелится что-то отеческое.
И вдруг:
— Рота, па-а-дъе-о-ом!
Тишина разбита вдребезги: скрипят койки, кашель, как пойманное эхо, мечется из угла в угол, гулко стучат сапоги.
Ещё один день начался… И он «прокручивается» передо мной во всех деталях, подробно, словно наяву…
А потом всегда вспоминается Москва. Она врывается в мою комнатку вереницами огней, людским потоком, блеском мокрого асфальта, горьковатым дымом тлеющих желтых листьев с бульваров. Я иду по улицам — куда угодно. Если на Пушкинскую, то обязательно прихожу к её окну. Окну, которое своим розовым светом озарило всю мою юность. По Герцена я попадал домой, на добрую, старомодную Пресню, в квартиру, где уже целый год живут без меня…
В Измайлове, в спартанской комнате студенческого общежития, меня ждут друзья.
Когда я прихожу туда, комната оглашается приветственными криками, звоном посуды. Наговорившись, нашумевшись, все притихают, и тогда Валерка берет в руки гитару.
На мгновение он замирает, устремив взгляд куда-то сквозь нас, словно видя наше будущее и раздумывая, какая же песня лучше всего будет там помниться, и начинает:
Ну, что, мой друг, свистишь,Мешает жить Париж,Ты посмотри — вокруг тебя тайга…
Там есть слова и про меня:
Немного подожди.Потянутся дожди,Отсюда никуда не убежишь…
Но сейчас этого никто не знает.
А потом я уезжаю.
Друзья пришли проводить меня. И Валерка, как всегда, с гитарой. Поезд вот-вот отойдет. Я стою в тамбуре последнего вагона и сверху вижу сразу всех. Многие мне завидуют.
— Какой ты счастливый! — говорит Галка, глядя вперед на напружинившуюся стрелу поезда и туда, дальше, где рельсы сливаются в серебряную нить.
— Ты думаешь, он привезет меня к счастью?
— Не знаю. Но видеть незнакомые края, новых людей — это тоже счастье.
— По-моему, это гораздо проще. Кто-то мне сказал, что счастье — это когда утром хочется на работу, а с работы очень хочется домой.
— Может быть.
Вагон трогается, я поднимаю руку. И в ответ на моё приветствие звенит гитара и вслед мне летит наша любимая песня:
Над Москвой встает зелёный восход,По мосту идет оранжевый кот…
…Часто мои воспоминания продолжаются во сне. Так случилось и на этот раз. Я незаметно уснул под заунывный гул ветра, журчание воды в колодце и осторожные поскребывания мышей…А колеса все стучат и стучат. И поезд, покачиваясь, куда-то несется… Я просыпаюсь, когда солнце уже довольно высоко. Печка остыла, в комнате прохладно и солнечно. За окном распласталась степь, серебристая от инея. Странная она, эта степь. До сих пор не могу я к ней привыкнуть. К её обманчивым ночным огонькам, до которых, кажется, рукой подать, но едешь, едешь всю ночь, а они всё там же. К разноцветной земле, то красной, то фиолетовой, то чёрной, то белой от соли. К адовой жаре, когда хочется снять с себя собственную кожу. К зиме с сорокаградусными морозами и штормовыми ветрами. К солнцу — ослепительному и жестокому, которое, будто рассердившись за что-то, взяло и выжгло эту землю…