Я – Беглый - Михаил Пробатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они были для меня единственным источником всего доброго, справедливого и разумного, что я мог усвоить в детстве и ранней юности. Если всего этого во мне недостаточно, так не по их вине.
Жизненный опыт каждого из них был огромен. Они пережили, каждый по своему, чудовищные, исполинские и загадочные события, о смысле которых по сию пору никто, мне думается, верно не рассудил.
Бабушка была из них самой сильной, твёрдой и самой мудрой. За её плечами было семь лет мордовских лагерей, где она не сломалась, а закалилась душой, как гибкий и острый клинок. Она сомнений не знала. Она говорила: «Кто вылизывает миски, погибает не от инфекции, а от слабости души», — много лет спустя что-то подобное я прочёл у Солженицына. Если мне простят, это дурацкое выражение, она была, крупный человек, и мой отец, который был не намного её моложе, перед ней всегда тушевался. Он её безумно любил и слушался, не смотря на многочисленные регалии и всем известный свирепый нрав. Мой папа, к стати, когда был в моём нынешнем возрасте, легко руками завязывал стальную монтировку. А бабки моей боялся. Его даже звали тёщин муж. Но мама моя, к своему несчастию, бабушки совсем не боялась и никогда не слушалась. И это ей впоследствии дорого обошлось.
Вот я сейчас представил себе их втроём. Это было в схалинском посёлке Антоново, о котором я здесь уже писал. Отец там был директором СахТИНРО. Угрюмым строем тёмных елей спускалась крутыми склонами сопок к нашему посёлку сахалинская тайга. А до полосы прибоя было не больше ста метров. В одно окошко дома я видел сопки, а в противоположное — море. Невозможно это забыть. Я тогда постоянно смотрел на эти величественные природные явления, над которыми будто звучала строгая и грозная музыка. Поэтому я помню себя чуть ли не с трёх лет.
И вот я вспомнил, как мы с бабушкой и папой стоим на деревянном причале и вглядываемся в бушующий штормом простор. А там, далеко бьётся на волне, рискованно удерживаясь на якоре против ветра и отлива, маленький сейнер. И все вокруг говорят, что ему надо сниматься и уходить в море. Сорвётся якорь или лопнет цепь, понесёт на рифы, не выгребут тогда против отлива, и конец… В Холмск им надо уходить. Что за якорную стоянку здесь придумали.
Но на борту этого сейнера моя мама — начальник рейса, и отец, и бабка знают, почему судно бросило якорь в таком опасном месте и в такую погоду.
Лицо бабушки совершенно безмятежно. Её длинные, густые, вьющиеся, совершенно седые, серебряные волосы летят по ветру, покой и упрямая сила в лице и чёрных глазах так значительны, что она напоминает волшебницу. И она держит меня за руку, или вернее, я уцепился за её руку, потому что спокойна она одна. Отец в ярости и страхе.
— Вот, ваша сумасшедшая дочь! Вы посмотрите… идиотка! Петрович, — кричит он диспетчеру, который сидит на вышке в деревянном скворечнике, — передай Фридлянд, что я запрещаю вываливать шлюпку категорически! — а тот только безнадёжно машет рукой.
И вот уже видно, как маленький бот застыл на мгновение на гребне и ухнул в пропасть. Долгие секунды тянуться, пока он снова не вынырнет и снова, будто в воздухе растает. И видно, что в шлюпке кто-то стоит, вцепившись тонкой, смуглой рукой в чьи-то широкие плечи. Это мама. Она не хочет вымазаться в мазуте. На ней нарядное платье. Её бронзовые волосы горят на солнце огнём, и она машет свободной рукой. Вокруг нас толпятся рыбаки. И какой-то человек в телогрейке, накинутой прямо на голое, покрытое синей татуировкой тело, говорит отцу, улыбаясь с блеском стальных коронок:
— Вот, баба у тебя, начальник. Не знаю даже завидовать — не завидовать….
— Не завидуй, бесполезно — с угрюмой гордостью отвечает отец.
И уже бот зашёл в лагуну, где волны нет. Слышен дробный прерывистый стук двигателя. Слышен молодой мамин голос:
— Мишу-у-утка-а!
Бабушка с улыбкой произносит:
— В таком лёгком платье. Она простудится, — бабушка вдруг переводит дыхание, и очень заметно, что она тоже волновалась, сильно волновалась, но это было у неё где-то внутри — нельзя же показывать страха судьбе, это опасно.
Когда шлюпка подходит к причалу, сразу несколько сильных рук подхватывают маму и осторожно ставят перед нами. Рыбаки её очень любили:
— Ида! Ида!
Платье её совсем облепило, она промокла насквозь и продрогла. Смеётся, и на ругань сквозь смех диспетчера, который что-то кричит ей сверху она отвечает:
— Петрович, голову не морочь, десять литров спирту ребятам привезла!
И она схватила меня на руки:
— Читай, читай Мишутка, ты не забыл?
Зарываясь лицом в её холодные, мокрые, солёные волосы, вдыхая восхитительный, живой и свежий запах водорослей, который всегда в те годы витал вокруг неё, я читаю:
Ветер по морю гуляетИ кораблик подгоняет.Он бежит себе в волнахНа раздутых парусах…
Помню странные дни, наступившие после 5 марта 1953 года. Там, где мы жили в то время, немногие горевали по поводу смерти Сталина. Но напуганы были все. Отец настрого распорядился, чтоб над каждой избой висел траурный флаг. А над нашей избой флаг был алого шёлка, его сделали из маминого кашне. Помню, как гудели на рейде пароходы, гудел рыбозавод, гудел остановившийся напротив посёлка поезд узкоколейки.
— Что ж теперь будет, Александр Николаевич? — спросила бабушка.
— Как что? Интеллигенцию станут сажать, что ж ещё? Но… С другой стороны, вы знаете, я говорил с рыбаками, и у меня впечатление, что люди уже на грани. Возможны перемены, потому что…
Бабушка:
От северных оков освобождая мир,Лишь только на поля, струясь, дохнёт Зефир,Лишь только первая позеленеет липа…
— вы думаете, Александр Николаевич?
— Видите ли… Всегда следует надеяться. Но, — он помрачнел:
Оттоль сорвался раз обвал,И с тяжким грохотом упал,И всю теснину между скалЗагородил…
— Да. Сталин! — сказала тогда бабушка со значительным ударением. — Сталин!
— Перестаньте философствовать, — вмешивается смеющаяся мама (она тогда часто смеялась). — Всё будет просто замечательно.
— Ида! — строго говорит бабушка. — Ты ребячишься…
Тогда отец часто уходил на берег к палаткам, в которых жили завербованные на путину, только что освободившиеся зэки. Он подолгу сидел там, курил махорочные цигарки и слушал. Он слушал, а люди говорили, говорили. Они тогда не могли наговориться. Они рассказывали. Они спрашивали, но он только отрицательно мотал головой. Никто ничего не знал.
А что мы знаем сейчас?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});