Все души - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот неожиданная встреча! Думал, ты не любитель таких заведений! Первый раз почти за два года! – и растопырил два пальца у меня перед глазами. – Этот вертеп – наилучший! Единственный, где весело! – Он перевел взгляд на танцпол с удовлетворением, даже с восхищением: то, что там творилось, напоминало сцену мятежа в оперной постановке. – Я здесь бываю почти каждый вечер! Каждый свободный! Знаю всю публику! – И мускулистой рукой, обнаженной до плеча, он обвел весь зал. Приложился к стакану долгим глотком. – Хочешь с кем-нибудь познакомиться? Познакомлю, с кем захочешь! Погляди хорошенько! Оглядись! Высмотри, с кем захочешь познакомиться! Скажи с кем, познакомлю в два счета, будь уверен! Девчонок тут навалом. – Он понизил голос – Навалом. Давай-ка, представлю тебя Джесси! Джесси! – Он поколебался мгновение. – Вот мой друг Эмилио! Тоже испанец!
– Чего?!
– Эмилио! – И Кэвенаф ткнул в мою сторону пальцем. Чуть не угодил мне прямо в глаз. – Еще один друг из Испании!
– Виопа sera![43] – крикнула Джесси, перекрывая гвалт.
– Ciao![44] – крикнул я в ответ, чтобы не обмануть ее ожиданий. Очень улыбчивая была девушка.
– Лучше, чтобы они не знали, как нас зовут на самом деле, – шепнул мне Кэвенаф по-испански. – Опасности нет, в Оксфорд они приезжают только вечером. Она думает, я работаю в автомобильной промышленности. Пообещал ей «астон-мартин».
– Разве их еще не сняли с производства?
– Я почем знаю, но она не против. – И прибавил уже по-английски: – Пошли с нами! У нас отдельный столик. Девчонок навалом, – шепнул мне на ухо. – Навалом. И дель Браво здесь! Сегодня приехал!
Тут Кэвенаф подхватил меня под руку и, приплясывая, подтащил к одному из столиков, занятых толстухами, ожиревшими до омерзения, на которых за три предыдущих вечера я насмотрелся досыта и поливал их презрением почти так же решительно, как деревенские манерные красавчики из графства Оксфордшир (Джесси следовала за нами, расталкивая народ и наступая сама себе на ноги). И правда: среди омерзительных толстух восседал сам знаменитый профессор дель Браво, величайший и самый молодой в мире знаток творчества Сервантеса (по его собственному мнению) и, естественно, известный в Мадриде под кличками (в зависимости от степени неприязни) Браво-и-Бравада или Браво-Брависсимо: он пожаловал в Оксфорд по приглашению нашей кафедры и завтра утром должен был браво прочесть нам бравурную лекцию. Я сразу узнал его: видел фотографии. Профессор, элегантный и самоупоенный господин за сорок, в сорочке от Ферре и с чрезвычайно выхоленной лысиной («Испанский профессор – и такая элегантность», – подумал я с удивлением, и мне стала понятна причина его успеха), уже чмокал одну из самых толстых девиц, а та чмокала профессора. Надо сказать, все эти толстухи, как и сельские денди, как и холостые преподаватели, как и сверхутонченные студенты (и как я сам, наверняка, но тогда я не сознавал этого, а потому и не сознавался в этом самому себе), желали только одного – завязать знакомство с кем-нибудь незнакомым, что было не так уж просто, учитывая, что состав посетителей был стабильным и неизменным; основные же цели знакомства сводились к тому, чтобы задать несколько общих вопросов, ответить (лживо) на вопросы самому, предложить жевательную резинку (танцевать было необязательно), не мешкая перейти к поцелуям и, возможно, – по ходу дела и в зависимости от качества поцелуев – наспех совершить соответствующий акт в уборной, при наличии под рукой презерватива, либо позже, уже дома, то же самое, но без спешки.
Профессор дель Браво уже завел довольно далеко знакомство со своей незнакомкой, так что смог себе позволить краткий перерыв, чтобы переброситься со мной несколькими сердечными фразами, а Кэвенаф, представив меня пяти-шести девицам, усадил на диванчике между двумя из них. Зажатый между увесистыми ляжками (общим числом четыре, по две с каждой стороны), я внезапно осознал – и принял как должное – то обстоятельство, что нынче вечером выйду не один из мусульманистой дискотеки, и, не теряя времени, оглядел соседку справа и соседку слева, решив выбрать партнершу хотя бы полегче весом. Девица слева – я сразу заметил – была не совсем толстуха, а почти, и я прикинул, что через какое-то время, возможно, смогу испытать к ней какое-то сексуальное влечение. Черты ее лица – учитывая, что мне предстояло видеть их на весьма близком расстоянии, – показались мне очень приятными, а ее завитки цвета львиной гривы выглядели просто потрясающе, хотя было очевидно, что в природе они появились всего несколько часов назад (был четверг). Я повернулся спиной к другой своей соседке – толстухе неоспоримой и необъятной – и завел беседу с соседкой слева, не столь пышной, по имени Мюриэл; беседа была малоинтересной, прерывистой, велась на крике, я почти ничего не запомнил (необходимая формальность): Мюриэл сказала только, что живет в крохотном селении – или на ферме – поблизости от Уичвуд-Форест, между реками Уиндраш и Ивенлоуд. Но все это могло быть ложью, как были ложью имена Эмилио и Мюриэл. Подобно своим товаркам, она все время жевала резинку и хоть не была так улыбчива, как юная Джесси – та вернулась на танц-пол поплясать еще с Кэвенафом и обеспечить себе новенький «астон-мартин», – казалась веселой и довольной нашим знакомством: не отодвигалась, когда мои ноги, в весенних брюках, касались ее ног, таких зазывных и мощных в тонких чулках; более того, старалась превратить неизбежное (учитывая тесноту) прикосновение в намеренное. Я тоже не отодвигался, так что наступил момент, когда она фамильярно положила ладонь мне на колено и выкрикнула очередной вопрос:
– Хочешь резинки?!
– Нет, спасибо! – прокричал я и только потом понял, что ответ мой, возможно, не самый уместный в этом заведении в духе семидесятых.
Она ответила не сразу. Призадумалась, перестав жевать, но резинку не выплюнула: прилепила к нёбу или к десне, наверное. Потом сказала естественным тоном:
– Я ее держу во рту на тот случай, если мы будем целоваться. А хочешь, сейчас же выплюну.
(Я еще успел ощутить острый запах мяты у нее изо рта, всасывающего и округленного. У меня изо рта, должно быть, пахло светлым табаком.)
Когда мы с нею час спустя выходили из заведения, я ощутил на себе два взгляда – один коллективный, другой индивидуальный, хотя не уверен, что опознал этот, последний: сначала несколько деревенских денди (я уже узнавал их в лицо) осудили меня – включив в список глубоко презираемых – за мой выбор; затем, кажется, уже у самого выхода, мы пересеклись с той самой (она входила, и если это была та самая то ее взгляд был как молния), с той самой девушкой со станции Дидкот; а потом она стала, хоть и очень ненадолго, девушкой с Брод-стрит – не доходя до Тринити-колледжа, около книжной лавки Блэкуэлла – в тот ветреный день, когда шла с подругой и подруга не дала ей остановиться. Точно так же, как при том – втором по счету – удобном случае (если в этом, третьем по счету, мне встретилась и впрямь та самая: между вторым случаем и этим прошел год с лишним, и каждый раз я видел ее так недолго), до меня дошло, что это и есть та самая, – а может, мне только подумалось, что до меня дошло, – лишь когда мы оказались друг к другу спиной. Я обернулся, как при второй встрече, но она – нет, и я не уверен, что это была та самая. Я увидел только женский затылок и затылок мужчины, который был с нею и которого я даже не заметил, когда он входил, лицом ко мне, – одна секунда, мы шагаем друг другу навстречу, и, может быть, оба сторонимся, чтобы не столкнуться нос к носу. Со спины он походил на Эдварда Бейза. Со спины показался мне Эдвардом Бейзом. Но это было невозможно: Эдвард Бейз, наверное, сидел в это время возле кровати мальчика Эрика, читал вслух какую-нибудь сказку, а Клер Бейз осталась послушать. Было уже поздно поворачивать обратно, начинать расследование; и теперь тоже, как тогда на Брод-стрит, между мной и той самой опять было третье лицо, то, которое дергает за рукав, – на этот раз за рукав дернули меня. Мюриэл уже стояла на улице, и хоть ветра не было, проявляла нетерпение.
У меня дома, на втором этаже, она снова некоторое время жевала резинку, сочетая ее с джином (в слишком больших дозах, по испанским меркам). Я не был пьян, ни в какой степени; она, мне показалось, была, притом изрядно (не знаю, что и сколько выпила перед тем, как нас познакомили). Но только позже, наверху, на третьем этаже, когда мы с ней лежали раздетые у меня в постели, я начал по-настоящему думать о Клер Бейз, снова ощутил, как мне ее не хватает, вернее сказать (потому что мне не то чтобы так уж ее не хватало), я убедился, с удивлением и капелькой растерянности, что полноватая девушка с такими приятными чертами лица и с такими милыми завитками – не Клер Бейз. Верность (это слово означает лишь постоянство и исключительность соития двух половых органов, всегда одних и тех же, и воздержание от соитий с какими-то другими половыми органами), в основном, дело привычки, и, равным образом, так называемая (верности в противоположность) неверность (непостоянство и чередование в соитиях, соития с разными одновременно, промискуитет в буквальном смысле слова, – таков был привычный образ жизни Кромер-Блейка и, по всей видимости, Мюриэл, а возможно, также и Кэвенафа и профессора дель Браво). Когда привыкнешь к одному и тому же рту, все остальные кажутся какими-то не такими, к ним трудно подступиться: зубы крупноваты либо мелковаты, губы скаредно тонкие либо чересчур пухлые, язык двигается не в такт либо цепенеет, словно это не мускул, а кость и на ней мясо; запах самых пахучих частей тела (промежность, подмышки) вызывает отчуждение, точно так же, как его вызывает не та интенсивность объятия, не такие касания, несочетаемость объемов, непонятные оттенки, освещение комнаты, которое все изменяет, не то отверстие, не та влажность. Ладоням не понять, почему груди не вмещаются в них либо отвердели, а сосок шершавый, если лизнешь. С незнакомым телом не знаешь как обращаться (с любым незнакомым телом не знаешь как обращаться). Все время колеблешься, не знаешь, в каком порядке, с какой силой целовать, сжимать, покусывать, притрагиваться, поглаживать, – понравится или нет, если вдруг прекратишь ласки, чтобы поглядеть; отодвинешься и глядишь долго, самозабвенно. «Мой болт у нее во рту», – подумал я, когда он там очутился, и подумал этими самыми словами, потому что именно они приходят на ум, когда перекладываешь в слова либо в мысли то, что делают с обозначаемым; и особенно, если слова откосятся к частям твоего собственного тела, а не чужого, тем более когда оно тебе мало знакомо: к телам других питаешь больше уважения, пользуешься эвфемизмами, и метафорами, и нейтральными терминами. «Мой болт у нее во рту», она приложилась к нему ртом, сделала это сама. «Мой болт у нее во рту, – подумал я, и всё не так, как в другие разы, как много раз и уже издавна. У Мюриэл рот всасывающий, я заметил это сразу же, как только поцеловал ее, но не такой щедрый и текучий, как у Клер Бейз. Во рту у Мюриэл мало слюны, мало места. Губы у Мюриэл красивые, но тонковаты, малоподвижны; вернее, не то что малоподвижны (они двигаются, я ощущаю их движения), они как-то негибки, жестковаты (как натянутые ленты). Пока мой болт у нее во рту, вижу ее груди, белокожие, пышные, а соски очень темные, в отличие от Клер Бейз, – у той переход оттенков кожи плавный, без резкости, как переход от абрикосового цвета к ореховому. Ощущаю бедрами (сжимающими груди Мюриэл, но чуть-чуть, не больно) их фактуру, и хоть девушка эта очень молода, белые ее груди рыхловаты, как новый пластилин, еще не размятый как следует, не отвердевший от детских пальцев, которые с ним играют. Я много играл с пластилином в детстве, не знаю, играет с пластилином мальчик Эрик или нет. Что мой болт во рту у Мюриэл, объяснению не поддается (мне такое не пришло бы в голову три часа назад, когда я все оттягивал момент ухода из дому, брился второй раз за день, приглядываясь, не начало ли смеркаться, а она, возможно, красила губы перед зеркалом у себя в доме или на ферме в Уичвуд-Форест, думая о незнакомце; сейчас у нее с губ сошла почти вся помада). Это еще труднее поддается объяснению, чем то, что скоро, очень скоро он окажется внутри ее влагалища, потому что у нее во влагалище – надо надеяться – не было ничего за последние часы, а во рту у нее была и жевательная резинка, и джин с тоником и льдом, и сигаретный дым, и арахис, и мой язык, и смех, и еще слова, которых я не слушал. (Рот всегда полон, такое изобилие.) Сейчас она не пьет, не курит, не жует, не произносит ни слова, потому что у нее во рту мой болт, ничто ее больше не отвлекает. Я тоже не произношу ни слова, но не отвлекаюсь, а думаю».