Ломоносов: поступь Титана - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бог в помощь!» — кивает Ломоносов работным мужикам, тут же берет свободный топор и, оседлав окоренное бревно, начинает гнать паз. Заделье поначалу идет ходко да ладно. Ему всегда в радость испытывать свою телесную стать. Однако мало-помалу поясницу начинает сводить ломотой, руки наливаются тяжестью, а главное, как уже повелось с некоторых пор, — стамеют ноги. А тут еще зной — хоть рубаху выжимай. Можно бы в затинок, да негоже это — бросать заделье на полдороге. Какой пример он покажет мужикам!
А небо раскаляется, пышет жаром. Время от времени окрестности обдает гарью — точат палом дальние болота. Каково-то ныне в Петербурге? Небось ад? Как-то там Лизхен? Как дочурка? Здоровы ли? Надобно будет взять их с собой. Воздуха здесь свежее, речная водица чище… А вот и квасок, кой несет с ледника тороватая Меланья. «Ha-ко, батюшка», — подает с поклоном. Приняв запотелый жбан, Михайла Васильевич сторожко отхлебывает холодянки, ибо с пылу с жару такой остудой и жеребца немудрено запалить, при этом попутно и одним глазом окидывает горизонт. Что это? По закрайку неба над лесной гребенкой зыбятся тучки. Неужели дождичка нанесет? Отставив жбан, Михайла Васильевич озирается на все стороны. А может, Илья Пророк и громом порадует?
Крестьянская привычка завершить начатое до ненастья — зарод ли сметать, крышу ли закрыть — торопит Михайлу снова взяться за топор. Стружица вьется, аки пукли на гожем парике, в дудочки завивается, и только когда округ лезвия сбирается цельная куделя, мешая торному следу, профессор-плотник роняет ее под ноги. Очередной паз подходит к комлю, уже недалеко. И тут на обширный Михайлов лоб падает первая капля. Он досадливо морщится: не успел. Да тут же вскидывает голову: неужели? А глаза его полнятся недоверчивой радостью.
Набухшая туча, ровно темная поморская парусина, роняет воду широкими жменями, а после и чохает. Мигом вымокшая рубаха облегает тело, остужая нутряной жар и веселя сердце. Новая туча наливается мраком. Другая, насупленная еще боле, теснит ее, заступая место на небосводе. «Ровно Сашка с Васькой, — весело скалится Михайла. — Лбами сойдутся — до синяков наколотятся». А дождь крепчает. Точно сошедший с ума рисовальщик, он с шумом затушевывает не только дальние, но и ближние картины. Все округ покрывает его серая смирительная рубаха. Но токмо не верха, где сходятся на поединки новые тучи.
И вот снова. Тучи — две туши, — ровно аспидные быки, упираются рогами, никоторая не желает уступать. Нет для двоих места на беспредельном небесном ристалище! Что их может разъять, так не иначе токмо удар громобоя, небесная секира пророка Ильи. Ба-ба-а-а-ах! — раздается обвальный грохот, аукаясь по вселенной. А перед тем — за миг — не то лезвие топора, не то перекрестье белых рогов, не то трескучая щепина, выдранная из небесной плахи, с которой уже, сдается, катятся бычьи головы…
До чего могутная картина разверзается перед очами! Мужики-плотники, торопливо крестясь, поспешно трусят в поисках схорона. А Михайла в восторге пучит глаза да потрясает кулаком: о-о, это то, чего он так жаждал, что ему любо!
Не выпуская из рук топора, Ломоносов вбегает по шаткому трапику в проруб дверей и по зыбкому черновому настилу торопится в угловую горенку — именно здесь подвешена счастливая подкова, над которой провисает кусок парусины. Выглядывая в оконный проруб, Михайла устремляет взгляд на сосну. Деревину потряхивает, но трясет не ветром, а, не иначе, знобкой небесной силой — ведь ближняя от нее сосна, такая же размером, не мечется и не стенает.
Окрестности деревни в сумраке. Внутри сруба морок. Все притихло перед новым обвалом грома. Только шумит не переставая обложной дождь. И тут сквозь этот шмелиный шум доносится ломкий шелест и треск. Так бывает, когда в паутине бьется мотылек. Оторвавшись от проруба, Михайла кидает взгляд на подкову. То не мотылек в тенетах. То железная подкова озаряется бегучим синеватым мерцанием, словно облепили ее бабочки-голубянки. Ломоносов, не мешкая, бросается к сполоху. Запах озона раздувает его ноздри. Он до головокружения тянет и тянет этот дух, норовя, кажется, вместе с озоном втянуть в грудные мехи и электрическую пыльцу, что трепещет на крыльцах небесных бабочек.
Новый раскат грома. Подкова снова озаряется гальваническим светом. Завороженный Михайла не отрывает от нее глаз — так в детстве, бывало, часами любовался северным сиянием: сполохи лучились, до слуха доносилось шелестение небесных сфер. А тут? Михайла замирает, весь обратившись в слух. Подкова гудит. Он явственно слышит какие-то звуки. Небесное электричество превращается в звукоряд. И уже чудится: то не подкова трепещет от гальванического тока — то невидимый Орфей с видимой лирой в руках доносит какую-то дивную, доселе не слыханную музыку.
Снова вспышка, снова гром и прилив небесного электричества. В безрассудном и в то же время осознанно-испытующем порыве Михайла выкидывает вперед руку, в ней — топор. Железный топор — первостатейный мужицкий инструмент — вспыхивает бегучим сиянием и в союзе с подковой, похоже, обращается в пукет сирени. Топорище едва не дымится.
А Михайлу пронизывает какой-то мощный освежающий ток. У него нет страха. Он, кажется, комету готов ухватить за хвост, дабы понять, куда она летит и что собой представляет. Кому суждено сгореть — в воде не потонет, а кому плыть в реке вечности — никакое полымя не спалит!
В прорубе дверей — Рихман. Его озаряет белое марево новой молнии. На лбу его какое-то красное пятно — не то намял, не то оса ужалила. Но выяснять, что да как — недосуг, тем более что глаза Георга полны неподдельного восторга, и, призывно мотнув сердечному другу головой, Михайла вновь поворачивается к громовой машине…
13
…Вот этот последний миг — вспышку молнии и лицо Рихмана в прорубе дверей — Михайла Васильевич вспомнит через две недели, а точнее 26 июля 1753 года, когда, стоя за конторкой, примется писать послание графу Ивану Ивановичу Шувалову.
«…Сего июля в 26 число, в первом часу пополудни, поднялась громовая туча от норда. Гром был нарочито силен, дождя ни капли. Выставленную громовую машину посмотрев, не видел я ни малого признаку электрической силы. Однако, пока кушанье на стол ставили, дождался я нарочитых электрических из проволоки искор, и к тому пришла моя жена и другие, и как я, так и оне беспрестанно до проволоки и до привешенного прута дотыкались, затем что я хотел иметь свидетелей разных цветов огня…»
Подняв голову, Михайла Васильевич глядит в окно: на небе ни облачка.
«…Внезапно гром чрезвычайно грянул в самое то время, как я руку держал у железа и искры трещали. Все от меня прочь побежали. И жена просила, чтобы я прочь шел. Любопытство удержало меня еще две или три минуты, пока мне сказали, что шти простынут, а притом и электрическая сила почти перестала. Только я за столом посидел несколько минут, внезапно…»
В горле ком. Глаза Михайлы Васильевича полнятся слезами — писать нет сил. Он выходит из-за конторки и валится на диван.
Господи! Как чудесно начиналось нынешнее утро. Они, друзья-заединщики, встретились на набережной подле Академии. Как всегда, обменялись рукопожатиями (сухое пожатие Рихмановой руки, кажется, до сих пор теплится на широкой Михайловой ладони). Нева лучилась и сияла. На рейде высился лес мачт. Туда-сюда сновали гребные ялики и парусные верейки. На гишпанском фрегате они приметили обезьянку — она резво скакала по реям — и пожалели, что нет с ними детей, вот бы позабавились.
Насладившись беспечными, мирными картинами, ученые мужи отправились на заседание Академического совета. Сидели, как давно уже повелось, рядом. Первым выступал с полугодовым отчетом о библиотечном заведовании Шумахеров зять. Слушая рутинный и пустой доклад спесивого Тауберта, друзья обменивались язвительными репликами, иные из коих Михайла Васильевич оповещал громко, чем сбивал Тауберта с панталыку, а меж тем набрасывали на одном листе, дополняя один другого, план будущего совместного выступления. Электрических опытов накопилось столько, что пора пришла выносить свои наблюдения на публичное обозрение. А называться сей доклад, по их единодушному мнению, должен был так: «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих».
День стоял солнечный. В полдень, когда начали бить напольные часы, Рихман машинально поворотился к окну и тут же коснулся руки Ломоносова: на небе появились облака, две тучи, словно тугие креповые банты, наползали из-за Малой Невки. Потерять такой случай было бы досадно. Испросив у высокого собрания дозволения, оба испытателя кинулись в свои домашние лаборатории: Михайла Васильевич на Вторую линию, Георг — на угол Пятой и Большого прешпекта. Вместе с Рихманом улавливать молнии отправился грыдыровальный мастер Иван Соколов, дабы зарисовать их ломкие стрелы на бумаге. Заходя за поворот, Михайла Васильевич в последний раз глянул вослед спешащему вдоль набережной другу. Облаченный в неброский серый камзол, удалявшийся Рихман, казалось, истончался на фоне пасмурного неба и таял, растворяясь в небесной пелене. Сердце Михайлы Васильевича ожгла неизъяснимая тревога. Он протяжно вздохнул — перед грозой, как всегда, недоставало воздуха — и, уже более не мешкая, ускорил шаг.