Рассказы. Повести. Заметки о литературе - Дмитрий Фурманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще ночью, тотчас после боя, в станицу вошли наши заставы, но весь десант вошел туда лишь на заре. Снова была пальба из огородов и садов, снова недружелюбно встречали станичники красных пришельцев…
Когда рассвело, стали собирать и отправлять на баржи новые трофеи: бронированный автомобиль, легковые генеральские машины, пулеметы, траншейные орудия, снаряды, винтовки, патроны…
К этому времени со стороны Николаевской вошла в станицу красная бригада, — ей и была передана задача дальнейшего преследования убегающего противника. Десант свою задачу окончил.
Весело, с песнями грузились красноармейцы на баржи, чтобы плыть обратно.
Каждый понимал, какое сделано большое и нужное дело. Каждый все еще жил остатками глубоко драматических переживаний…
Суда отчалили от берега… Громкие песни разбудили тишину лиманов и камышей. Мимо этих вот мест, только вчера, на заре, в глубоком сивом тумане, в гробовом молчании, плыли суда с красными бойцами… Еще никто не знал тогда, как обернется рискованная операция, никто не знал, что ждет его на берегу…
Теперь, плывя обратно, бойцы не досчитывались в своих рядах нескольких десятков лучших товарищей.
На верхней палубе «Благодетеля», на койке, лежит с раздробленной рукой бледнолицый Танчук и тихо-тихо стонет. В просторной братской могиле, у самых камышей, покоится вечным сном железный командир Леонтий Щеткин.
Когда вспоминали павших товарищей, умолкали все, словно тяжелая дума убивала живое слово. А потом, когда миновало и молчание, — снова смех, пение, снова веселая радость, будто и не было ничего в эти минувшие дни и ночи.
Москва, 14 ноября 1921 г.
Чапаев
I. Рабочий отряд
На вокзале давка. Народу — темная темь. Красноармейская цепочка по перрону чуть держит оживленную, гудящую толпу. Сегодня в полночь уходит на Колчака собранный Фрунзе рабочий отряд. Со всех иваново-вознесенских фабрик, с заводов собрались рабочие проводить товарищей, братьев, отцов, сыновей… Эти новые «солдаты» как-то смешны и неловкостью и наивностью: многие только впервые надели солдатскую шинель; сидит она нескладно, кругом топорщится, подымается, как тесто в квашне. Но что ж до того — это хлопцам не мешает оставаться бравыми ребятами! Посмотри, как этот «в рюмку» стянулся ремнем, чуть дышит, сердешный, а лихо отстукивает звонкими каблуками; или этот — с молодцеватой небрежностью, с видом старого вояки опустил руку на эфес неуклюже подвязанной шашки и важно-важно о чем-то спорит с соседом; третий подвесил с левого боку револьвер, на правом — пару бутылочных бомб, как змеей, окрутился лентой патронов и мечется от конца до конца по площадке, желая хвальнуться друзьям, родным и знакомым в этаком грозном виде.
С гордостью, любовью, с раскрытым восторгом смотрела на них и говорила про них могутная черная рабочая толпа.
— Научатся, браток, научатся… На фронт приедут — там живо сенькину мать куснут…
— А што думал — на фронте тебе не в лукошке кататься…
И все заерзали, засмеялись, шеями потянулись вперед.
— Вон Терентия не узнаешь, — в заварке-то мазаный был, как фитиль, а тут поди тебе… Козырь-мозырь…
— Фертом ходит, што говорить… Сабля-то — словно генеральская, ишь таскается.
— Тереш, — окликнул кто-то смешливо, — саблю-то сунь в карман — казаки отымут.
Все, что стояли ближе, грохнули хохотной россыпью.
— Мать возьмет капусту рубить…
— Запнешься, Терешка, переломишь…
— Пальчик обрежешь… Генерал всмятку!
— Ага-га… го-го-го. Ха-ха-ха-ха-ха…
Терентий Бочкин, — ткач, парень лет двадцати восьми, веснушчатый, рыжеватый, — оглянулся на шутки добрым, ласковым взором, чуть застыдился и торопливо ухватил съехавшую шашку…
— Я… те дам, — погрозил он смущенно в толпу, не найдясь, что ответить, как отозваться на страстный поток насмешек и острот.
— Чего дашь, Тереша, чего?.. — хохотали неуемные остряки. — На-ко семечек, пожуй, солдатик божий. Тебе шинель-то, надо быть, с теленка дали… Ага-га… Ого-го…
Терентий улыбчиво зашагал к вагонам и исчез в серую суетную гущу красноармейцев.
И каждый раз, как попадал в глаза нескладный, — его вздымали на смех, поливали дождем ядовитых насмешек, густо просоленных острот… А потом опять ползли деловые, серьезные разговоры. Настроение и темы менялись с быстротой, — дрожала нервная, торжественная, чуткая тревога. В толпе гнездились пересуды:
— Понадобится — черта вытащим из аду… Скулили все — обуться не во что, шинелей нету, стрелять не знаю чем… А вон она — ишь ты… — И говоривший тыкал пальцем в сторону вагонов, указуя, что речь ведет про красноармейцев. — Почитай, тыщу целую одели…
— Сколько, говоришь?
— Да, надо быть, тыща, а там и еще собирается — и тем все нашли. Захочешь, найдешь, брат, чесаться тут некогда — подошло время-то он какое…
— Время сурьезное — кто говорит, — скрепляла хриплая октава.
— Ну как же не сурьезное. Колчак-то, он прет почем зря. Вишь, и на Урале-то нелады пошли…
— Эхе-хе, — вздохнул старина — маленький, щупленький старичок в кацавейке, зазябший, уморщенный, как гриб.
— Да… Как-то и дела наши ныне пойдут, больно уж плохо все стало, — пожалобился скучный, печальный голосок.
Ему отвечали серьезно и строго:
— Кто ж их знать может: дела сами не ходют, водить их надо. А и вот тебе первое слово — тыща-то молодцов!.. Это, брат, дело — и большое дело, бо-ольшое!.. Слышно в газетах вон — рабочих мало по армии, а надо… Рабочий человек — он толковее будет другого-прочего… К примеру, недалеко ходить — Павлушку возьмем, Лопаря, — каменный, можно сказать, человек… и голову имеет — не пропадет небось!
— Кто говорит, известно…
— Да не то что мужики, — ты, вон она, на Марфушку на «Кожаную» глянь, тоже не селедка-баба. Другому, пожалуй, и мужику пить даст.
Марфа, ткачиха, проходя неподалеку и услышав, что речь идет про нее, быстро обернулась и подошла к говорившим. Широкая в плечах, широкая лицом, с широко открытыми голубыми глазами, чуть рябоватая, — она выглядела значительно моложе своих тридцати пяти лет. Одета в новый солдатский костюм: штаны, сапоги, гимнастерка, волосы стрижены, шапка сбита на самый затылок.
— Ты меня что тревожишь? — подошла она.
— Чего тебя тревожить, Марфуша, — сама придешь. Говорю, мол, не баба у нас «Кожаная», а кобыла бесседельная…
— То есть я-то кобыла?
— Ну, а то кто? — И вдруг переменил шутливый тон. — Говорю, что на воина ты крепко подошла… Вот что!
— Подошла — не подошла: надо…
— Ясное дело, что надо… — Он минутку смолчал и добавил: — Ну, а там-то — как?
— Чего — как?
— Дела всякие свои?
— Што ж дела… — развела руками Марфуша. — Ребят в приюты посовала, куда их деешь?
— Куда деешь… — посочувствовал и собеседник.
И, передохнув трудно, сказал соболезнующим грудным дыхом:
— Ну, похраним, похраним, Марфуша, а ты не терзайся: похраним… Поезжай спокойная, нам тут чего уж осталось и делать, как не за вас работать?.. Придет, може, время — и мы тогда… а?
— Так вот же… — кивнула Марфа, — да и вернее всего, што так оно будет… на одном отряде разве можно смириться?.. Беспременно будет.
— И ребята, кажись, тово, — мотнул собеседник на вагоны.
— Чего ж им, — ответила Марфа, — только бы ехать, што ли, скорей: ждать, говорят, надоело. Ехать и ехать — одно слыхать, чего толшиться?.. Э-гей, Андреев! — окликнула Марфа кого-то из проходивших. — Насчет отправки чего там балачут?
Петербургский слесарь, только недавно приехавший в Иваново, двадцатитрехлетний юноша с густыми, темно-синими глазами, с бледным лицом, стройный и гибкий, с коммунаркой на голове, в истертой коричневой шинелишке, — это Андреев! Подходит четким шагом, точно на доклад; поравнялся, щелкнул в каблуки, взял под козырек и, без малейшей усмешки глядя в упор на Марфу чудесными серьезными глазами, — отрапортовал:
— Честь имею доложить вашему превосходительству: поезд идет через сорок минут!
Марфа дернула за рукав:
— Прощаться-то будем али нет? Ребята ждут, — слово бы надо прощальное, што ли… Где Клычков? Куда он там запропастился?
Андреев снова вскинул под козырек и тем же невозмутимым тоном отчеканил:
— Пузо чаем прополаскивает, ваше превосходительство!
Марфа ударила по руке:
— Брось ты, черт, обалдел, што ли? На вот, генерала себе какого нашел…
Он вмиг перетрепенулся и к Марфе чистым, звонким, «своим» голосом:
— Марфочка…
— А?
— Марфочка, — ты сама-то… гм!
Андреев скорчил выразительную рожу, скомкав губы, вылупив глаза.
— Чего ето? — поглядела на него Марфа.
— Отчекрыжишь, поди, што-нибудь?