Прусская невеста - Юрий Васильевич Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С раннего утра доктор Шеберстов никак не мог избавиться от тягостного предчувствия, что вся эта затея с похоронами добром не кончится. «Помяни! – крикнул он жене. – Не тот случай! Не та баба!» Всю дорогу он ждал какого-нибудь подвоха, поэтому и не удивился, когда Граммофониха шепотом сообщила, что Буяниха, кажется, зашевелилась в лодке, и только распорядился накрыть ее с головы до ног покрывалом. Не удивился он и тому, что, миновав последний мост, на перекрестке у Гаража полуторка заглохла, да и никто не удивился: вот уже почти сорок лет всякий раз она глохла именно на этом месте; однако на этот раз машину завести не удалось. Громко фыркнув, доктор Шеберстов приказал нести гроб на руках, и тотчас сто пятьдесят самых крепких мужчин сняли лодку с машины. Процессия двинулась дальше.
– Цветочки! – громко прошептал доктор Шеберстов Прокурору. – Будет история!
– Мне кажется, – пробормотал Мороз Морозыч, – это будет история о том, как мы не смогли похоронить одну женщину.
Под звуки оркестра, с причитаниями и плачем пестрая змея похоронной процессии свернула возле бывшего детдома в липовую аллею и поднялась на вершину кладбищенского холма, где уже зияла вырытая в желтом песке яма в форме лодки. Гроб бережно опустили на землю.
И вот тут рев медных труб и одиннадцати тысяч семисот пятнадцати женщин вдруг оборвался, и в наступившей тишине кто-то радостно закричал:
– Да это ж Буян! Буян!
Толпа хлынула к ограде и замерла.
По кочковатому полю, подпрыгивая и хлопая, словно крыльями, откинутыми бортами, неслась чернолаковая полуторка, на подножке которой, вцепившись рукой в баранку, кое-как держался Никита Петрович Москвич, озабоченный лишь тем, чтобы не оборвался буксирный трос, к которому был привязан огромный двукрылый воздушный змей, чьи крылья были приделаны к ассенизационной бочке. Широко расставив ноги на верхнем люке, багровый от натуги Буян нещадно погонял Птицу – ветхий конь никак не мог сообразить, он ли это скачет или некая чудесная сила увлекает его вперед, и мчался с закрытыми от ужаса глазами, хватая воздух широко открытым ртом и раскатисто пукая.
– Буян! – заорал доктор Шеберстов. – Буян! – Он замолчал, подыскивая слова, и вдруг оглушительно захохотал. – Давай, сукин сын! Давай! Дава-а-ай!
И тысячи людей, словно враз обезумев, что было силы закричали:
– Давай! Давай!
Они истошно вопили, размахивали руками, топали ногами, плакали, колотили друг дружку по спинам, хохотали – и неистово, яростно, бешено, самозабвенно требовали чуда:
– Давай, Буян! Давай! Не выдавай! Не выда-а-й!
Птица вдруг отчаянно заболтал ногами в воздухе, ассенизационная бочка подпрыгнула на кочке – и поплыла, плавно покачивая исполинскими крыльями, сшитыми из заплатанных ночных сорочек, чиненых-перечиненых носков, трусов, бюстгальтеров, халатов без пуговиц и пальто со шкурой неведомого зверя на воротнике, – выше и выше, над полем, над лесами, над крышами городка, пропахшего елью и туей, и тут люди вдруг разом обернулись и увидели, как из-под покрывала, закрывавшего Буяниху, выпорхнул белый голубь («Ну вот, – сказал доктор Шеберстов. – Ягодки».), тотчас прянувший в небо и помчавшийся за ассенизационным змеем, за первым голубем порхнул второй, третий, десятый, сотый, и вот уже тысячи, тысячи тысяч голубей, громко хлопая крыльями, гигантским клубящимся столбом белого дыма уходили в небеса – в Дом, где и эта – и эта судьба будет измерена мерою человеческою, какова мера и Ангела…
В наступившей тишине особенно хорошо было слышно, как со скрипом взмахнул крыльями железный золотой петушок, стряхивая ржавчину на школьную крышу, как забилось у него в горле, заклокотало и, наконец, вылетело и полетело над городком:
– Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку!..
Ева Ева
Предчувствие, предощущение щедрой любви и неисчерпаемого счастья вызывала у всех Евдокия Евгеньевна Небесихина, прибывшая в городок одним из первых эшелонов, которые доставили в послевоенную Восточную Пруссию российских переселенцев. Смущенно-боязливо вслушивались они в звучание имен древних городов – Кенигсберг, Тильзит, Инстербург, Велау, приглядывались к чужой этой земле – тесным полям и вычищенным лесам, узким асфальтовым дорогам и каменным домам с черепичными крышами, под которыми обитали те, чьи дети жгли их псковские, смоленские, орловские деревни. Смущенно-боязливо ступали они по мелким синим камням перронов и жались поближе к солдатам и офицерам своей армии, вольготно расположившейся и уже обжившейся во всех этих «ау» и «бургах». И только Евдокия Евгеньевна смотрела по сторонам и улыбалась так естественно и легко, словно была законной наследницей этого семисотлетнего владения, уткнувшегося своими тесными полями, польдерами и белыми дюнами в холодные воды Балтийского моря. Солдаты и офицеры с интересом поглядывали на державшуюся особняком златоглазую красавицу с маленьким чемоданчиком в руках. «Магнитная женщина», – громко сказал черноусый сержант, но она только скользнула по нему чуточку насмешливым взглядом – и уверенным шагом направилась в сторону детдома. Наутро уже все знали, что в детдоме появилась новая сестра-медичка. Евдокия Евгеньевна. Ева Ева.
Черноусый сержант был прав: Ева Ева и впрямь оказалась магнитной женщиной. Мужчины влюблялись в нее с первого взгляда, дети бросались по первому ее зову, и даже женщины простили ей ее красоту с первого раза.
Дважды переходивший из рук в руки, разбитый и сожженный городок, населенный истосковавшимися по дому русскими солдатами и молчаливыми немцами, которые, шатаясь от голода, мыли тротуары с золой вместо мыла и меняли девственность своих дочерей на кусок солдатского хлеба, – этот исстрадавшийся, скукоженный, обгорелый городишко ожил с появлением Евы Евы. Вдруг пышно зацвели яблони и каштаны, вдруг вернулись птицы, пережидавшие войну в краях, где не выходят газеты, вдруг пришли в охоту застоявшиеся черные быки и их ост-фризские невесты… И даже костлявая Марта, чьи сыновья погибли в Африке и на Волге, брала метлу на