Царская чаша. Книга I - Феликс Лиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И не токмо холопам, но и князю иному оплеухой не зазорно своё право втолковати, да, Федя?
Ноги едва не подсекло. Вот оно, настигло, сведалось всё, конечно же, и про Грязного вчера, и про Одоевского тоже небось припомнится…
– Не знал я, что князь он, или кто, – молвил как можно смиреннее, уповая, что речь проГрязного, всё же.
– А что, коли знал бы, не поднялась бы рука?
Федька молчал. Уста точно запечатались.
– Да и чего такого сказано было, чтоб этак взъяриться? Мне слово в слово доложено.
Федька вспыхнул и побелел. А государь ответа ждёт. Что тут скажешь. Повиниться разве, и не важно, что никакой вины своей не понимает он… Вдохнув поглубже, Федька вскинул было на царя отчаянные очи, начать готовый.
Но царь смеялся тихо, и у Федьки от сердца отлегло, и он, повинуясь повелению сесть напротив, шустро приставил столец48 с краю обширной столешницы и на нём устроился. Прямо смотреть на царя он всё ещё не мог, но уже выровнял дыхание.
– Всем бы такое неразумение, Феденька. Глядишь, у нас и половины бы напастей не было вовсе. Так по-твоему кто правее? Нил Сорский? Либо же Иосиф Волоцкий? Разве благое он речёт, к усилению монастырских богатств тяготея, а и на что монаху богатства, в самом деле? Разве, чтобы Богу служить, золото надобно или земли? И чтоб порядок страхом Божиим народам внушать, а послушание закону государеву – не сознанием одним, но наказанием за неверие? Выходит, не законным правом владеть государь будет, а аки зверь лютый – устрашением? Разве не вернее, не честнее повести путь чистый, добра и разума оплотом в земле своей стать, веру истинную укрепляя, как игумен Нил призывает? Примером своим показывая, каким надлежит быть каждому, и государю, и пахарю? Отвечай же честно, как сам думаешь.
– Не знаю, государь. Кто я, чтоб владык судить…
– Похвально сие смирение. Только от тебя сейчас ответа требую. Ты б как рассудил? Помнишь ли, об чём ввечеру беседовали?
Федька в смятении полном от нахлынувшего не сдержался, уронил голову на руки. Так явно казалось, что спал он до этого, а, не считая битвы Рязанской, и не жил вовсе, и только вот на днях проснулся… Теперь бы задержаться, обождать, пока уляжется вихрь нахлынувший, пока откроется ему стройный и ясный порядок всего сущего, в грозной страшной красе громадной явившийся, но не утихает стремнина, ни мига передышки в ней нету, без пощады влечёт его всё дальше на крыльях своих, намертво уже объятием когтистым вцепившись во всё нутро.
– То-то и оно. И я не знаю. Кабы ведать, Федя, что содеять следует, дабы и душу уберечь, и земное, смертное, Богом тебе вверенное…
Рука государя, опустившись на его голову, мягко погладила по волосам. Перехватил осторожно, и лёг щекой пылающей на ладонь его, на твёрдые грани холодных камней и горячее золото.
А вчера он спохватился, выходя из сладостного забвения сонного, точно из небытия или колыбели. Мгновенно понял, где он, отчего-то испугался, что всё это недавнее – неправда, а только привиделось, а они снова с батюшкой на Ласковом49 ночуют, и тут же испугался опять – что правда всё, было, есть и продолжает быть. Поднялся с лавки, поправляя волосы, пояс и платье, поискал братинку с питьём, что давеча приметил на подоконной полке. В изголовье лежала расправленная ладно рубашка белее снега, шитая шелками, серебряными и васильковыми, поверх неё – пояс тонкий узорчатый, и высокие, до колен, сапожки атласные, тоже белые, в коих только по коврам разве шествовать. Тут же и кошелёк его поясной обнаружился, и Федька добыл свой гребень, и заветный фиал. Волшебный, с детства вожделенный аромат взволновал его всеми прежними грехами, показавшимися сейчас такими лёгкими… Из-за притворенной двери царской опочивальни выбивался рыжий свет и говор слышался. В его же новой горнице светила только лампадка перед триединым образом. Мерный стук предупредил явление спальника, затем и сам он возник, повременив в отворяемой двери, с поклоном, с фонарём в руке.
– Подспуда, ты? – приглядевшись, спросил Федька.
– Я самый, Фёдор Алексеич, – бодро отвечал новый знакомец, один из шестерых ближайших царю людей, о которых ничего никому знать и не полагалось, кроме прозвания, либо имени, и того, чем каждый занят в покоях теремных. – Не изволишь ли чего?
– Что, ночь уже? Задремал я…
– До ночи недалече, на башне семь пробило.
– Ивана Петровича не видал ли? – принимая из рук его фонарь, установив его в изголовье лавки на поставце высоком чугунном кованом в виде дивной жар-птицы, Федька пытливо вслушивается в малейшие звуки извне.
– Завтра быть непременно должен. А нынче я рядом побуду, – кивнул к выходу в смежные сени, – такоежели что занадобится, тотчас меня толкни. А поутру Восьма явится, государю облачаться, и тебе в помочь.
Федька кивнул, и Подспуда с поклоном вышел.
– Федя!
Он вздрогнул всем телом, глядя в свет раскрытой двери. Рука сама взметнулась застегнуть пуговицы у горла.
– Здесь я, государь, – на пороге его Федька замер, поклонясь.
– Отдохнул ли? Да и я тоже. Подойди, сядь.
Царь был в золотистом халате из персидской тафты стёганной поверх рубахи, отороченном широким мехом по вороту, точно бармой, и в мягких войлочных чувяках50 на босых ногах. Что-то писал за столом, но сейчас отодвинул к другим листам и свиткам.
– Как нам поужинать принесут, прими поднос у ключника. Да разоблачись после. Сегодня уж никуда не выйдем. Да вот что… Пока за платьем твоим спальники мои приглядят, но надобен тебе свой человек в тутошнем услужении, – царь как будто раздумывал, пощипывая ус, из-под полуопущенных век разглядывая своего кравчего, – чтобы всякий час поблизости тебя был, и готовый всегда поручение твоё исполнить. Говори, вижу, что сказать хочешь.
– Есть такой, государь. Незачем тебе утруждаться. Сенька мой уж привычен за всем ходить, сметливый и чистоплотный, всему обучен, и к воинскому делу тоже способен… Из Рязани взят, сын седельщика посадского, добром сам пошёл со мною, в бой рвался, на подхвате всё время под стеной, внизу, был. В Москве здесь никого не знает и родичей не имеет. Не болтает лишнего никогда, на сторону не глядит, усерден и нраву покладистого. И наверх не засматривается, доволен тем беспредельно, что от обыденности своей вырвался.
–Что ж, как за себя, за него поручаешься?
Федька помолчал.
– Так не смогу, конечно, – признал с видимым огорчением.
– А есть кто,