Новый Мир ( № 10 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
*
Жили-были вместе пятнадцать лет.
Ели суп гороховый на обед.
Еле-еле пережили весной и зимой
Девяносто первый и девяносто восьмой.
А потом взяла и наладилась жизнь.
А они взяли и разошлись.
Он не улыбается.
Она не носит ребенка под сердцем.
Они больше не вытираются одним полотенцем.
Не смотрят в окно. Не говорят “прости”.
Это было давно, и ты о них не грусти.
* *
*
Картошку ест
Святой и вор.
Картошка рада всем.
Она — любовь сама.
Не спорь!
Картошку я не ем.
Петрушкой был.
В бульоне плыл.
Соль-перец не забыть.
Но я картошкин
Помню пыл.
Хочу картошкой быть.
* *
*
Есть такое слово “прощай”,
В нем смысла немного — одна печаль.
Все равно, кроме Бога, простить вину
Некому никому.
Обещай, обещай, обещай
Никогда не говорить “прощай”.
* *
*
Илье Кукулину
Звук на звук переводил,
Нужных слов не находил.
Так чирикали затворы,
По ночам шуршали воры,
И фольгой, как шоколад,
Хрустнул мерзлый Ленинград.
С непричинного наречья,
С птичьего на человечье
Сделан точный перевод.
С той поры никто при встрече
Мне руки не подает.
* *
*
Мы не знаем, как умер Осип Э. Мандельштам.
Может, его удавили. Может, он умер сам.
Что приоткрылось сердцу, слуху, глазам, уму,
Весело или грустно было тогда ему?
Нам ничего не известно, где он и как он там.
Очень нам интересно. Боже, как страшно нам.
* *
*
За всех участливых, ничтожных,
Судьбой развеянных, как дым, —
Мы жили счастливо! Но всё же:
Мы позавидовали им.
Кого пехота захудалая,
Кого Шойгу, кого весна,
Кого десница шестипалая,
А нас — поэзия спасла.
Ты в эту щель не сунешь лезвие,
Где космос — мрак,
Где свет — дыра,
Где никого, кроме поэзии,
Где нам пора. И ей — пора.
Осенняя жигалка
Клюкина Полина Алексеевна родилась в 1986 г. в Перми. Учится в Литературном институте им. Горького и в МГУ на факультете журналистики. Финалист премии “Дебют” (2008 г.). В “Новом мире” печатается впервые.
ZIPPO
Однажды кто-то проехал по титановой зажигалке “Zippo” оранжевым стотонным катком. Хотел, вероятно, проверить прочность её сплава. И не решился бы он на столь отчаянный шаг, если бы не знал доподлинно всех уступок компании: владельцам огнива “Zippo” дали обещание принимать каждое изувеченное изделие и великодушно обменивать его на новое.
Этот эпизод переснимался четыре раза: то каток останавливался на полпути, то зажигалка начинала трещать, истерично выдавая своё несовершенство. Оператор выдумывал подходящие эффекты: впускал в павильон наволоки жёлтого дыма, обстукивал актёра тысячами искусственных градин и всё не решался завалить площадку снегом. При этом он успевал заглядывать в фильмовый канал, смешивать чёрный кофе с кока-колой и улыбаться ассистентке режиссёра.
Иногда он останавливался: усаживался в коридоре среди бравурной массовки, доставал книгу и отчаянно пытался прочесть хотя бы страницу. В последние три месяца он прицельно теребил Хемингуэя. Услышал где-то, что у него есть описание моря, и теперь листал “Праздник, который всегда с тобой” в поисках рассказов о подлодках и волнах. Пролистывал несколько страниц и траурно шёл назад в павильон, откуда уже кричали: “Гер, ты готов? Продолжаем съёмку!”
Гера возвращался домой на рассвете, затворялся в синий конверт-одеяло с крохотным, посеревшим с годами снеговиком, читал и слушал, как соседи за стенкой бренчат ложками, перемешивая сахар в гранёных стаканах. В промежутках между чтением он выходил на лестничную площадку курить и дожидаться внезапно приходящего утра. Зимой он ложился поздно, летом чуть раньше, но не это было главным. Главным был рассвет. Он фотографировал его с четырёх точек: с балкона, из кухонного окна, с лестничной площадки и, если повезёт с погодой, с карниза крыши. Гера руководил светочувствительными солями серебра, будь то цветная фотобумага или чёрно-белые силуэты, обращая их эмульсии то на покрасневший дом напротив, то на худосочного пожилого спринтера в парке.
Фотографии он вывешивал на стены, всякий раз пытаясь закончить рисунок. Иногда фреска становилась полной, но появлялись новые кадры, и картина снова оказывалась частью мозаики. Вверху, прямо над стеллажом, сидели на цветных снимках чёрно-белые люди. Они беспрестанно повторяли одну и ту же фразу: “Что говорить, когда говорить нечего”, — создавая иллюзию увлечённости беседой, позируя шалому фотографу. Слева от людей нависли фотографии деревьев. Это были не те растения, что стоят вдоль дороги, ведущей в аэропорт, они скорее являлись погостными смотрителями с кряжистыми корнями. Их ежечасно подкармливала земля, жертвуя своим неистощимым загашником.
Гера не знал, к чему ему профессия оператора, но летние каникулы уже закончились, и нужно было определяться со специальностью. Выбор пал на два факультета: на тот, где все постоянно что-то читали, и на тот, где на чтение не оставалось времени. К кино он относился тепло, не более того, смотрел Дзефирелли, вожделенно улыбаясь Джульетте, и долгое время не желал понимать Феллини, уличая Амелию Бонетти в отсутствии грации. Поступил мгновенно, не обив ни одной лесенки ВГИКа, и тут же стал перворазрядным востребованным киношником на студенческих вечёрках. Усаживался на пороге туалета и начинал ловить бесценные кадры давки однокурсников, сохраняя их при помощи всё того же “адского камня” — азотнокислой соли серебра, непременного создателя шедевра фотографии.
Когда ему было пятнадцать, он остро заболел. Мама привела его к участковому доктору, и оттуда они поехали в областную больницу. Одежду, в том числе пару ценных кепок, ему привезли уже на следующий день прямо в палату. Каждый день наполнялась новая пунцовая пробирка, и так же часто возникали синяки на Гериных венах. Спустя неделю ему поставили диагноз: хроническая желтуха. Он полюбил паровые котлетки, перестав вспоминать хрусткие душистые шкварки мяса, и освежил вкус запашистого парного молока.
В одну из суббот они с отцом отправились наполнять продуктовые сетки на соседний рынок. Провели пятнадцать минут в мясной палатке, выбирая обезжиренные кусочки курицы, после чего отец, не выдержав, наконец, вида кровавых тушек, удалился покупать “Родопи”. Гера остался наедине с продавцом, седым грузином, и его прищуром. Сквозь складки век просвечивали полиэтиленовые пакетики с серой краской, какие бывают только у очень старых людей. Он кряхтел, передвигаясь по периметру витрин, и общипывал правую ногу, шепотом на своём языке ругая её нечувствительность. Из кондитерской лавки напротив появился ребёнок лет четырёх и, поморщившись, показал Гере язык. Продавец, опершись на стеклянный гроб с трупами кур и телятиной, тем же шёпотом спросил: “Эй, малой, я лишусь ноги?”. Ребёнок, продолжая гримасничать, ответил строгим “Да” и понёсся к матери получать шлепок. Гера продолжал стоять перед витринами, мучимый теперь лишь одним вопросом: “Зачем спрашивать малютку?”. Пакетики с серой краской уставились на улицу, и вдруг как будто один из них кто-то проткнул шилом. Грузин вытер щеку и, не разжимая губ, объяснил Гере: “Ребёнка можно спрашивать о чём угодно, он, сам того не понимая, всегда скажет правду”. Через два месяца, когда продуктовые сетки изрядно отощали, Гера вернулся в мясную палатку. Толстая рыжеволосая женщина взвешивала длинный заскорузлый телячий язык. На Герин вопрос: “А где старый продавец?” — она грубо улыбнулась и показала Гере на инвалидное кресло с ровно сложенным в нём клетчатым одеялом.