Сандро из Чегема. Знаменитый роман в одном томе - Фазиль Искандер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот охотник Щаадат был удивительным человеком. Он обладал сверхъестественным чутьем на добычу. Он во сне видел место, где пасется его будущий охотничий трофей. И он по древнему абхазскому обычаю, который теперь уже почти никто не знает, никогда во время охоты не убивал больше одного травоядного животного, даже если набредал на стадо. У него…
На этом месте сын неожиданно прервал рассказ отца. Он, видно, слушал его, хотя и не отрывался от телевизора.
– Папа, что у тебя за привычка, – раздраженно обернулся он на отца, – вечно ты начинаешь рассказывать про одно, а потом тебя заносит совсем в другую сторону?!
– Да! – кивнул отец и с некоторым смущением взглянул на Зенона, сидевшего рядом на диване. – Его мать тоже за это часто меня ругала. Я как-то увлекаюсь подробностями и захожу в какие-то никому не нужные дебри… Его мать тоже меня часто упрекала в этом…
Было похоже, что он с удовольствием повторил эти слова. На самом деле, по мнению Зенона, упрекать его было не в чем. Он был прирожденным рассказчиком, и ветвистость его рассказов только подчеркивала подлинность самого древа жизни, которое он описывал.
Раньше Зенон, слушая его рассказы и оценивая их внутренний талант, пытался, как, впрочем, и всех рассказчиков подобного рода, уговорить его писать самому. Не чувство приоритета двигало им, ему было наплевать на этот приоритет, а чувство долга перед искусством толкало его на это. Он считал аморальным упускать хотя бы один шанс из ста, если этот рассказчик потенциально способен сам описать свои впечатления лучше него.
Впрочем, никогда из этого ничего путного не получилось. Те, что умели хорошо рассказывать, так и не попытались записать свои рассказы, несмотря на его уговоры.
А те, что сами что-то писали и приходили к нему со своими писаниями, никогда не были хорошими рассказчиками. По-видимому, дар устного рассказчика самоосуществляется в устном рассказе, и у нормального носителя этого дара просто не возникает потребности повторяться на бумаге.
– Так что же все-таки случилось с охотником Щаадатом? – спросил Зенон. Он кое-что и раньше слышал об этом прославленном охотнике и хотел знать о нем побольше.
– Несчастный случай после войны, – неуверенно начал муж сестры, видимо все еще смущаясь замечанием сына, но постепенно (дар!) голос его становился уверенней, – Щаадат, видимо, обладал необычайно хрупкой душевной организацией… Его охотничье ясновиденье, вероятно, тоже как-то было связано с этой хрупкой душевной организацией.
Я уже говорил, что он, в согласии с древнейшими нашими охотничьими обычаями, никогда не убивал больше одной косули, серны или тура, даже если набредал на стадо.
И вот после войны, когда он со своими товарищами-пастухами жил на альпийских лугах, к ним погостить и поохотиться приехал то ли родственник, то ли знакомый… Уж не помню кто… Да это и неважно…
Важно, что он был негодяй. И вот этот негодяй во время охотничьей вылазки набрел на стадо косуль в девять голов. Они паслись в таком месте, где с одной стороны была пропасть, а с другой стороны он перегородил единственный выход. Одну за другой, спокойно перезаряжая винтовку, он убил все девять косуль, заметавшихся, обезумев от страха, на узкой лужайке.
Мало этого. Видимо, решив, по своему разумению, подшутить над старым охотником и его правилами охоты, он, не предупредив о содеянном, привел Щаадата на место своего палачества.
– Что ты наделал?! – говорят, вскричал старый охотник, увидев груду наваленных друг на друга косуль, и упал без сознания.
Охотник-убийца, испугавшись, побежал за остальными пастухами. Через пару часов те пришли и привели Щаадата в чувство. То ли от долгого лежания на мокрой альпийской траве, то ли еще от чего, но Щаадата всю ночь колотил озноб, и он никак не мог согреться у костра.
А потом через некоторое время он заболел чахоткой и умер. Вот так, брат…
Он замолк, о чем-то задумавшись и рассеянно поглядывая на телевизор. Потом взглянул на мать и, отключившись от своих мыслей, усмешливо кивнул Зенону. Старушка, глядя на экран, что-то вполголоса бормотала. На экране по ходу сюжета герои лупили друг друга.
– Идите, идите отсюда, – бормотала старушка по-абхазски, – пришли в дом моего сына и свалку тут устраивают… Бесстыжие… Если ты пришел в гости, так и держись как гость…
– Да нет их здесь! – вскричала родственница Зенона. – Это только кажется, что они здесь! На самом деле они в Москве! В Москве!
Она теперь жила не в горной деревушке, а в долинном селе, где давно приспособилась к телевизору.
– Знаю, знаю, – вздрогнула старушка от ее зычного голоса.
– …Так вот, – взглянув на Зенона и взглядом напоминая, что он возвращается к основному руслу рассказа, зять продолжал, – через два дня после моего похода к дому Альяса отец сказал: «Сегодня наша очередь кормить гостей».
Оказывается, соседи по очереди каждый день приносили еду в дом Альяса. Мама зарезала четырех кур, поджарила их, напекла десяток хачапури, уложила все это в корзину, и мы пошли к дому Альяса. Мне почему-то особенно ярко видится этот солнечный день. Мы с мамой подымаемся по каменистой горной тропке. Движения мамы легкие, гибкие, она явно взволнована, может быть самой своей миссией милосердия, может быть потому, что должна там встретиться и говорить с чужими, незнакомыми людьми. И я, мальчишка, чувствуя ее смущение, а сам этого смущения не чувствую, потому что уже был там, кажусь самому себе старше, а мама мне кажется моложе, чем она есть.
И вдруг чудо! Новенький плетень метров на десять снаружи от старого плетня окружает большой приусадебный участок Альяса. Он почти готов. С противоположной стороны оставалось еще небольшое неогороженное пространство, и там возилось несколько человек, всаживая в землю колья и плотно оплетая их свежими ветками рододендрона. Ограда плетня сходилась к новеньким воротцам с длинной выдвижной кормушкой.
Когда мы поднялись к воротцам, вслед за нами по другой тропе подошли три человека с лицами, истыканными оспой. Сколько же их в Абхазии, удивляясь, подумал я тогда. До этого я не видел ни одного человека с лицом, подпорченным оспой.
– Хватит, хватит людей! – крикнул один из возившихся возле плетня и направился к нам.
Мама аккуратно выложила из корзины в кормушку свои приношения.
– Как больной? – спросила она, когда человек, приближавшийся к нам, подошел к воротам.
– Пока плохо, – сказал он громко и, потянув на себя кормушку, взял в руки выложенных мамой кур и хачапури, – день и ночь елозит! Волдыри пошли по телу! Сегодня выкупали его в кислом молоке… Может, полегчает…
– Выходит, мы не нужны? – спросил один из тех, что стоял рядом с нами. Я заметил, что у него лицо особенно попорчено оспой. Мне подумалось, что он от этого считает себя самым большим знатоком болезни. Но стоявший по ту сторону ворот не обратил на это внимания.
– Спасибо, уважаемые, от имени родственников! Спасибо, уважаемые, от имени нашего народа! – вдруг закричал он, придерживая руками хачапури и кур. – Спокойно идите по домам! Людей хватает!
Он повернулся и неуклюже, боясь, что наши приношения вывалятся у него из рук, двинулся к дому. Мы с мамой тоже пошли к себе.
В течение месяца мы еще несколько раз приносили еду, и, когда больной наконец выздоровел и никто из домашних не заразился, бригада помощников разъехалась по домам. Так вспышка черной оспы была раздавлена в своем очаге. Народная санитария победила.
Зенон, слушая рассказ зятя, тоже очень ясно представил себе тот далекий, солнечный день, когда эта вот старенькая старушка была еще молодой, крепкой женщиной, а муж сестры был мальчонкой (или это был сам Зенон?), и они легко и быстро подымались по горной тропе, чтобы накормить народных санитаров, ухаживавших за больным и защищавших деревушку, а может, и всю Абхазию от нашествия Царского Гонца.
Далекий, могучий поток народной жизни остужающим дуновением коснулся одинокой, болящей души Зенона. Недаром, думал он, люди веками хранили и воспитывали в своих детях мистическое уважение и любовь к этому понятию – народ.
Народ – это вечно живой храм личности, думал Зенон, это единственное море, куда мы можем бросить бутылку с запиской о нашей жизни, и она рано или поздно дойдет. Другого моря у нас не было, нет и не будет.
…Через некоторое время все перешли на кухню ужинать. Во время ужина родственница Зенона вдруг посмотрела на него обиженными глазами и сказала:
– Купил бы мне сапоги… Смотри, в каких туфлях я хожу… Подошва тонкая, а у меня ревматизма…
– Ох, тетушка, – ответил Зенон, – я так не люблю этими делами заниматься…
– А зачем тебе заниматься? – удивилась она. – Ты дай мне денег, я сама и куплю.
В той среде, где он жил, Зенон краем уха слышал, что женские сапоги стоят полтораста рублей. Или сто? Сто он мог дать ей, но больше не мог, потому что на обратный билет не хватило бы.