Египетский голубь - Константин Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот неожиданная и приятная встреча!
Легкий румянец удовольствия покрыл щеки г-жи Игнатович, и жалкое лицо ее выразило такое смущение, что сердце мое сжалось внезапно от сострадания. Если встретить ее я не ожидал, то еще менее ожидал чувствовать все то, что я почувствовал в эту минуту. Не прав ли я был, говоря, что драма жизни нашей со всеми ее тайными и тонкими ощущениями полна мистической неразгаданности!
Питать такое отвращение, и вдруг!
Маша велела продолжать Елене уборку вещей в зале; увела меня в другую небольшую приемную свою, которую я еще не видал, и, извинившись, оставила меня одного.
Я сел и любовался. Гостиная эта была только что заново отделана и украшена с удивительным вкусом. Резной деревянный потолок, стены и дулапы[15] в стенах были выкрашены светло-оливковою краской во всех углублениях, а выпуклые узоры, карнизы и бордюры — бледно-красным цветом. Гостиная эта вроде киоска освещалась с улицы тесным рядом окон, почти без простенков, и под этими окнами во всю длину шел один простой и широкий турецкий диван. Он был обит тонким сукном темно-красного цвета, а все кантики на его швах, на длинном ряде подушек, какие-то полукруглые уголки на этих подушках и тяжелая бахрома внизу, все это было ярко-палевого цвета, — странное сочетание, которое, однако, очень любимо турками и к которому скоро привыкает русский глаз, тоскующий по столь родственной ему пестроте. Скатерть на круглом столе посреди комнаты была чорная бархатная, по заказу в Царьграде расшитая великолепными разноцветными турецкими надписями и вензелями, ковер на полу был смирнский, темно-зеленый, с густым ворсом; там и сям стояло несколько покойных кресел европейского фасона, обитых также сукном, только не красным, как диван, а каким-то почти оливковым, подходящим под цвет стен и потолка. Чугунная американская фигурная печь топилась направо. Налево, у другой стены, на белом мраморе узкого стола стояли две большие вазы... японские или китайские, не знаю и названия этого фарфора не помню, только он весь нарочно делается как бы мелко истресканным. Но чуть ли не лучшим украшением этой странной и прекрасной комнаты были четыре стула, из числа тех, которые я обвязанными видел в зале. Дерево на них все было заново позолочено, а подушки, как на сиденье, так и овальные на спинках были вышитые по канве; на фоне белого шолка были изображены пастушеские сцены, деревья, зелень, овечки. Пастушка прядет, пастух-юноша берет ее за подбородок; пастух играет на свирели один, пастушка ласкает собаку. Этот белый шолк и золото! Прелестно.
Видно было, впрочем, что эту комнату только что обновили; в ней было все так свежо, изящно, но еще пусто, с ней еще не сжился никто: не было ни книги на столе, ни женской работы, ни забытой детской игрушки. «Но это придет само собою!» — думал я и, осматриваясь кругом, продолжал восхищаться.
Когда мадам Антониади вернулась с работой в руках и села, я выразил ей свой восторг.
— И эти стулья, шолком шитые! это так кстати! — сказал я, — овечки, пастушки рококо посреди всей этой турецкой пестроты. Точно какой-нибудь великий визирь прошлого века купил их как редкость для своего гарема или даже привез их как добычу из какого-нибудь австрийского ограбленного замка!
— Эти стулья мое создание; я сама вышивала их, — сказала Маша.
— Нет! — продолжал я, — визирь прошлого века не сумел бы так убрать свой гарем! Для этого нужно именно то, о чем я так напрасно мечтаю для нас, русских — смелое соединение восточных вкусов с европейскою тонкостью понимания!
И я опять то любовался на милые эклоги золотых стульев, то рассматривал скатерть, то удивлялся удачному в смелости своей сочетанию красок в этом убранстве, то хвалил резьбу потолка.
Мадам Антониади, улыбаясь, следила за моими движениями и, наконец, сказала:
— Я все время думала об вас, когда убирала. Мне хотелось угодить вам. Кажется, удалось?
— Я не могу на это отвечать, — сказал я даже с досадой. — Что тут слово! Впрочем, оставим это. Я должен вам сказать, что я пришел к вам с поручением.
— От кого это? — с любопытством спросила она. — От двоих консулов.
Любопытство ее возрастало; она оставила работу и с живостью переспросила:
— Ко мне — от консулов? От каких? От каких? Что такое?
Но нас прервали. Дверь из залы тихонько отворилась, и вошла Акриви. Она была одета так, как одеваются турецкие девочки, только лучше их. На чорных и смолистых (как у отца) волосах ее, остриженных в кружок, был небольшой белый газовый платочек, обшитый мелкою и пестрою бахромой; платочек был пришпилен с одного боку двумя бриллиантовыми звездами на витой проволоке, и звезды эти дрожали и блистали при каждом движении маленькой Акриви. Одежда на ней была вся из палевого яркого шолка, с какими-то небольшими чорно-лиловыми и белыми фигурками. Верхний кафтанчик был перехвачен поясом с серебряными круглыми пряжками, а шальвары очень пышны и широки, до земли, но сшиты так, что они нисколько не мешали ей ступать и даже бегать, если б она захотела. В руках Акриви держала небольшой серебряный поднос с двумя прекрасными зарфиками чорного фарфора.
В ту минуту, когда дверь отворилась, показалась в ней Елена. Она отворяла эту дверь и, пропуская вперед барышню с подносом, сказала громко и весело:
— Иди, иди, туркуда наша. Иди, милая, весели русского нашего челибея[16].
Акриви шла ко мне с кофеем не спеша. Ее бледное, восковое личико было серьезно, и чорные, тихие, покойные глаза удивительно напоминали отцовские.
Принимая из рук ее кофе, я сказал вполголоса, как бы не обращаясь ни к кому:
— Что ж это такое?.. Это можно с ума сойти! Девочка взглянула на меня с удивлением и вдруг спросила все с тем же серьезным и почти печальным лицом:
— Отчего?
Мать громко засмеялась; а я, взяв за руку Акриви, притянул ее к себе и сказал:
— Оттого, что ты так мила в этой одежде, что мне хочется расцеловать тебя.
Акриви немного попятилась и, пожав плечами, сделала небольшую гримасу и опять так же кратко и резко воскликнула по-французски:
— Pourquoi m'embrasser?..
А потом, обратясь к матери, спросила по-гречески:
— Поцеловать его или нет?
Мадам Антониади очень забавлялась этими выходками дочери и велела ей меня поцеловать. Тогда Акриви обняла меня прямо рукой за шею и поцеловала крепко и радушно прямо в губы.
Я был очень тронут этим простым движением серьезного и задумчивого ребенка.
После этого Акриви спросила у матери:
— Что мне, сесть теперь или стоять с подносом, пока monsieur будет пить кофе?
— Сядь, сядь, — сказала ей мать. — Теперь мне не до тебя, подожди... Какой же консул дал вам ко мне поручения? Ко мне! как это странно.
— Во-первых, Остеррейхер. Он очень желает, чтобы ваш муж служил у него почетным драгоманом, и вместе с тем боится, что Виллартон пересилит. Виллартон сам признался Остеррейхеру в своих видах на вашего мужа... И Остеррейхер просил меня выведать как-нибудь, которое из двух консульств он предпочитает.
— Вот как! — сказала мадам Антониади, — мой муж здесь, я вижу, словно хорошенькая женщина: его разрывают на части!
— Это понятно, — заметил я, — ваш муж богатый негоциант, образованный, дельный, основательный. Соединение таких качеств редкость в Адрианополе, и я понимаю консулов; они хотят украсить, так сказать, вашим мужем свои консульства.
Мадам Антониади задумалась над своею работой. Она долго молчала и потом, пожав плечами, сказала довольно сухо:
— Что же я тут? Это воля monsieur Антониади. Вы бы обратились к нему.
— Я не мог наверное знать, что он теперь в конторе (солгал я); разумеется, если б он был дома, я бы обратился к нему самому. А теперь я вынужден спешить, потому что я не говорил еще о третьем сопернике, который тоже имеет претензии завладеть сердцем monsieur Антониади.
— Это еще кто? Неужели monsieur де-Шервиль!? У него этот страшный Менжинский. Разве он с ним расстается?
— Нет, не де-Шервиль, а наш Богатырев!
— Богатырев!? — с удивлением спросила Маша и даже покраснела отчего-то (я думаю, от тщеславной радости, что за ее мужем так ухаживают).
— А что вы делаете с вашим знаменитым Канкелларио?
— Ничего мы с ним нового не делаем. Все то же. Богатырев нуждается в хорошем представителе для тиджарета: вот что хочет он предложить вашему мужу, так как он сам желал пользоваться русскою протекцией.
— Да, вот что! — воскликнула m-me Антониади и опять задумалась, продолжая прилежно вышивать свой вензель на батистовом платке.
Акриви во все это время, пока мы разговаривали, сидела смирно и ждала, чтоб я допил кофе.
Я кончил; Акриви привстала, поднялась на цыпочки, поглядела издали в мою чашку и сказала матери:
— Monsieur Ааднев кончил свой кофе. Могу ли я уйти теперь?
— Иди.
— Я разденусь, — прибавила Акриви, — я должна еще помогать Елене разбирать вещи. Я боюсь испортить платье.
— Хорошо, хорошо, иди, — сказала мать с нетерпением. Видимо, ей хотелось что-то наедине мне сказать.