Вальдшнепы над тюрьмой (Повесть о Николае Федосееве) - Алексей Шеметов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Картошки, говорите? Печёной? Лучше бы, конечно, пюре. Ну да ладно, риск небольшой. Уважим. Попрошу повара — испечёт.
— Спасибо. Вы очень внимательны к нашему брату.
— Думаете, сочувствую политикам? Нет, господа, я вас не одобряю. Фантазия. Болезнь молодости. Сам когда-то бредил — прошло. И у вас, конечно, пройдёт. Заблуждаетесь вы, господа. Жалею, но не сочувствую. Для меня нет ни нашего, ни вашего брата. Есть больные, и их надо лечить. Поправляйтесь.
Николай поправлялся. Телесно он был ещё слаб, но физическая немощь нисколько его не омрачала. Он чувствовал себя необыкновенно чистым и светлым, как будто этот тиф поглотил все мутные осадки. Где-то к глубине сочилась влитая Анной грусть, но она сейчас обогащала чувства. Он радовался и этой грусти. Никогда ему но было так хорошо, как теперь. Тяжёлый сводчатый потолок и толстые стены не мешали воспринимать мир во всей полноте — в движении, в бесконечной протяжённости, Жизнь врывалась и открытое окошко сквозь решётку, жизнь хлестала из каждой книжной строчки, жизнью полны были все окружающие вещи. Николай понял, что по-настоящему сильного человека невозможно изолировать, у него ничего нельзя отнять.
На получасовой прогулке он столько вдыхал запахов, столько заглатывал воздуха, столько впитывал солнца пли дождевой влаги, что другому, вольному, но равнодушному к жизни, не вобрать этого за целью сутки.
Ему опять разрешили «открытую койку» и пока не давали работы, и у него было много свободного времени, он успевал и читать, и обдумывать свою работу, и переписываться с тюремными друзьями.
Однажды в его комнату вошёл Сабо. Он был неузнаваем — добрый, упивающийся своей добротой и растроганный ею.
— Вы думаете что? Только и стараемся прижать вас? Нет, мы тоже не без души. И она ноет, душа-то. День и ночь ноет. Средь самого несчастья живём. И если строги — в вашу же пользу. Наше святое дело — возвращать заблудших, а это не так легко. Непокорны вы, непокорны. Тяжело. Хотел я до предела вас довести, но не выдержал, сжалось сердце. Нате, пользуйтесь. — Начальник положил на стол журнал. — Из Нижнего, от Павла Николаева Скворцова. Тут его статья. Статья, прямо скажем, нам не нравится, да уж ладно, читайте. Небось, полковник Гангардт такого вам не позволил бы. Как здоровье-то?
— Хотел вас освободить от заботы, — сказал Николай, — но решил ещё пожить, и, кажется, не раскаюсь — начальство-то добреет.
— Изволите иронизировать?
— Нисколько. Очень рад. Большое спасибо. Теперь будет легче.
— Ну и слава богу.
Начальник вышел, и тут же вошёл молодой надзиратель, стоявший во время разговора за дверью.
— Что вы с ним сделали? Идёт, утирает платком глаза. Никогда его таким не видели.
— Умилился своей добротой, — сказал Николай.
— Пожалуйте гулять.
— Не пойду. Можно?
— Как хотите.
— Остаюсь. Только камеру не закрывайте, пусть проветрится.
Николай впервые отказался от прогулки. Он бросился к столу и схватил журнал. Так, «Юридический вестник»! Два номера в одной книжке. В обоих статья Скворцова. «Итоги крестьянского хозяйства на южном трёхпольном чернозёме». Ну-ка, ну-ка, чем угостит Павел Николаевич?
Статья оказалась умной, серьёзной, но далеко не личной: в ней не было скворцовского характера, его иронии, его высокомерной усмешки. А цифрами дотошный марксист оперировал блестяще. Он и раньше был в этом силён, теперь же дошёл до подлинного совершенства. Как же, он жил сейчас в Нижнем, где работал знаменитый земский статистик Анненский, восхищавший своим талантом не только старых народников, но и молодых марксистов.
Да, цифры Скворцова были логичнее его слов, они действовали самостоятельно и зачастую не подчинялись публицисту, протестуя против его выводов, но эти противоречия не раздражали Николая, а всё сильнее разжигали его мысль, и он, схватив карандаш, торопливо подчёркивал диссонирующие строки, кидал на поля огромные вопросительные знаки. Временами он вскакивал и быстро шагал по камере, бросаясь в спор со своим другом. Нет, Павел Николаевич, ты слишком прямолинеен. Разрушая надежду народников на патриархальную Русь, ты радуешься прогрессу в крупном земледелии и в индустрии. Ты торжествуешь, Павел Николаевич. Ты уже видишь, что в России наступила эпоха капитала, что она уничтожила всю феодальщину. Но ведь ничто не приходит на чистое место, ничто не оставляет его чистым. Явления не разделяются перегородками. Пойми это, марксист. Ты вот считаешь, что крепостничество подкосил «опыт всех веков и народов», показавший невыгодность рабского труда. Как просто! Стал хозяйственный строй невыгодным — долой его. Нет, так не бывает. Крепостную систему подточило зародившееся в её утробе товарное производство. Вступив в торговлю, помещик заложил мину под свою феодальную крепость. Но он не подозревал этого, десятилетиями экспортировал свой хлеб, всё больше распаляясь и выкачивая деньги из земли. Он перешёл с барщины на оброк, чтобы получать чистоганом с мужика, а тот, не в силах что-нибудь выжать из скудного земельного клочка, занялся кустарным промыслом — ступил на ту дорогу, которая потом повела его в город, на фабрику, к капиталисту.
К ночи Николай прочитал всю статью, а утром уже писал Скворцову большое письмо. Возражения развёртывались в обширные доказательства, и он радовался, что спорная статья друга вызвала столько новых мыслей. Он писал о причинах падения крепостного хозяйства. Причины. Их ещё никто из историков не вскрыл, и Николай, размышляя сейчас над ними, вдруг понял, что именно ему, раз он взялся исследовать русскую общину, придётся ответить и на вопрос, почему пала её мачеха — крепостная система.
Вопрос этот, внезапно, но естественно выплывший из темы общины, с каждыми сутками разрастался, усложнялся, заставлял непрестанно думать, и Николай не отступал от него ни в бессонные часы белой ночи, бледно глядевшей в окошко, ни утром за книгой, ни днём во время тюремной работы (опять приневолили клеить коробки), пи в письмах друзьям, ни на прогулке.
На прогулках теперь было гораздо свободнее: поразъехалось лишнее начальство, отпустили в деревни многих надзирателей, а те, что остались, ожидали своей очереди на летний отдых и, довольные послаблением контроля, не кричали, не придирались, не запрещали арестантам выходить из строя, даже останавливаться и разговаривать.
Николай впервые с зимы встретился с Масловым. Сначала они говорили на ходу, потом остановились и повернулись друг к другу, и Николай увидел, как изменилось, побелело и утончилось, окаймившись мягкой бородкой, лицо бывшего молодого казака.
— Вот теперь ты действительно смахиваешь на поэта, — сказал Николай. — Пишешь стихи-то?
— Пишу. А что тут больше делать?
— Санин не одобряет, но я с ним не согласен. Лучше в стихах изливать хандру, чем просто хандрить. Не нравятся мне твои последние письма. Тоскливые.
— Сдаю, брат, сдаю. Весной накатило. Вспомнил родной Урал и затосковал. До сих пор не могу прийти в себя.
— Читай, не оставляй пустого времени.
— Ничего не идёт в голову.
— Я передам тебе статью Скворцова. Уверен — захватит. Толково пишет, но сам себе противоречит. Высказал ему свои возражения. Как думаешь, ответит?
— Ответит, по возражений не примет. Не таков он. С Григорьевым переписываешься?
— Получил одну ответную записку. Спрашивал про Анну — молчит. Непонятно. Встретились — обрадовался, а сейчас вот замкнулся.
— Как он выглядит?
— Почти такой же, каким был. Свежий, розовый.
— Что ж, ему пока везло. Мало сидел. Ничего. «Кресты» сотрут эту розовость.
— Ты что, злорадствуешь?
— Нет, Коля, не злорадствую, до этого ещё не дошёл.
— Какой запах! Чуешь?
— Да, сеном пахнет.
Они осмотрелись. Лужайка, окружавшая каменную площадку, была скошена, и трава, ещё зелёная, но уже засыхающая, лежала прямыми осевшими валками, и на одном из них, ближнем, Николай увидел большого шмеля, перебиравшего лапками и пытавшегося перевернуть ссеченную розовую клеверную головку.
— Время, Петрусь, идёт, — сказал Николай. — Оно за нас. Торопится. Вот и лету скоро конец. Останется осень и половина зимы.
— Да, половина зимы — и свобода. Только кому?
Всем, что ли? Вас выпустят, а мне и Сомову ещё куковать да куковать. И никто из вас не взгрустнёт даже. Конечно, лишь бы самим вырваться. Уже сейчас забыли.
Нет, Николай не забыл. Он хорошо помнил, что Маслов и Сомов арестованы позднее и что выходить им — тоже позднее. Помнил, но вот почему-то оговорился, и получилось, будто он думал только о себе. Маслова это больно обидело.
Минуту они молчали. Стояли на краю площадки, и за их спинами слышался глухой топот арестантов, беспорядочно шагающих по плитняку.
— Прости, Петрусь, — сказал Николай. — Ушиб тебя. Растравил. Тебе и так тяжело, а я тут о нашем освобождении… Но неужели ты допускаешь, что забудем вас? Навсегда связаны. Встретимся. Не так уж долго останется сидеть вам. Крепись, дорогой.