Камень преткновения - Анатолий Клещенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Брось ты чепуху городить, Борька! Руки, руки… Мастер говорит: хватка у тебя правильная, работать можешь. Честное слово, так и сказал: через день-другой пойдет как по маслу. Втянуться надо.
— Обидно, когда всякая шпана…
— Черт с ними. Давай попробуем без паники, с оглядкой! Чтобы не крестить как попало, а потом кишки не рвать!
— Ладно. Эту неделю добьем, посмотрим, — нехотя согласился Усачев. — Все равно.
Он встал, расправил плечи. Действительно, чего он запаниковал? Кубики не в общий котел идут, каждый получает за свои. А так, зря — пусть гавкают. Васька — другое дело, но Васька соглашается и дальше работать на пару. Сам уговаривает.
И все-таки чувство недовольства чем-то, какая-то паскудная ржавчина язвила душу. Можно заставить себя не думать о ней, но избавиться нельзя. Слишком глубоко въелась она, эта ржавчина. И пожалуй, разговоры про обиды, про нежелание терять дорогое время велись для отвода глаз. Чтобы не видеть ржавчины.
Иногда люди и сами себе отводят глаза…
Скрыгин вторично пробовал пилу, когда напарник его догнал.
— Порядок?
— Как часы!
Он гордился своим умением ладить с машинами, чувствовал себя хозяином и повелителем их. Но пилу передал без сожаления. Васька Скрыгин нутром угадывал желание товарища быть ведущим, первым. В лесу это значило — валить с корня. Что же, пусть валит. Только бы валил не как попало, не горячился. Кубометрами лес становится только раскряжеванный, очищенный от сучьев и приготовленный для вывозки. А Борис частенько забывает об этом в погоне за числом сваленных лесин.
— Старайся «в елочку» класть. И кряжевать, и окучивать будет легче.
Усачев мотнул головой, шагнул к ближней осине. Загудел включенный мотор, цепь полезла в податливое дерево…
— Стой! — замахал руками Скрыгин. Пила смолкла.
— Опять без подруба, Борька?
— Так у нее же наклон, вроде, в ту сторону.
— А сучья?
Черт, сучья действительно потянули бы дерево при падении не туда. Смущенно улыбаясь, Борис обошел дерево, чтобы подрезать его, а потом зарубить.
Брызнули из-под топора щепки, кажущиеся желтыми на подсиненном тенями снегу.
— Теперь — дуй! — кивнул головой Василий.
— Поспешишь — людей насмешишь! — довольно сказал и сам Усачев, когда осина упала как ей следовало.
Скрыгин уже обрубал сучья.
Мельком взглянув в его сторону, Борис подошел к следующему дереву. Пожалуй, можно не подрубать — наклон у него вперед и вправо. Просто немного скосить рез… А, проще сделать подруб! На три минуты дела!
Оглядываясь через час на сваленный лес, он думал: дурак, давно бы так надо! Куда меньше дела с раскаткой, с окучиванием. Да и кряжевать ловко — половина лесин на весу, незачем подваживать.
Остановив пилу, сел покурить. По стволу ближней елки деловито бежала маленькая голубовато-серая со спины птичка. Бежала сверху вниз, отрывисто покрикивая: «цит-цит». Усачев решил, что птичка сошла с ума — кто же ходит вниз головой?
Выковырнув затоптанную в снег шишку, примерился, бросил. Конечно, не попал, но птица вспорхнула, показав рыжий бок, засвистела обиженно: «тюй-тюй-тюй».
11
В общежитии не следили за календарем. Только один Коньков иногда обрывал листок, не найдя под рукой газеты на «козью ножку». Но такое случалось редко, газеты поступали с опозданием, но без перебоев. Почтальон переправлял их с живущими в Чарыни рабочими.
По календарю ноябрь все еще не мог перевалить за половину, а Фома Ионыч уже готовил к сдаче наряды для второго расчета, за весь месяц.
Почти четыре недели прошло с тех пор, как окна правой половины впервые расстелили перед бараком желтые четырехугольники света, накрест перечеркнутые тенями рам. Теперь в обеих половинах светло и тепло. На правой вечерами заставляли слушателей вздыхать или весело притопывать аккорды баяна, щелкали костяшки домино. На левой прислушивались к музыке, стесняясь вздыхать. Тоже притопывали, только иначе, с дробной чечеточной россыпью. И по-прежнему резались в карты, чтобы после пропить выигранное и проигранное.
На правой половине старались не слышать традиционной ругани, сопутствующей игре. На левой матерились вполголоса, покамест азарт не заставлял забывать о соседях за стенкой.
Дальше этого содружество не простиралось.
Иван Тылзин пробовал заговаривать с ребятами о том да о сем, чтоб начать с чего-то. Разговора не получилось.
— Слушай, мужик! Мы что у тебя — угол отвернули? — прищурил один глаз Воронкин, жестом изображая, будто уносит чемодан. — Или в борщ наплевали? Чего ты из-под нас хочешь?
— Никуда не лезем, никого не трогаем, — подхватил Ганько. — Мы уже перевоспитанные, пойми!
Ивану Яковлевичу оставалось только пожать плечами да сказать, что он — просто так, хотел поболтать по-соседски. Словом перекинуться, без задней мысли.
— Мы неразговорчивые, браток! — отрезал Стуколкин. — А худо живем, говоришь, — он показал глазами на голые стены, буханку черствого хлеба на столе и приспособленные под котелки чумазые консервные банки, — так мы транзитные. Лишнее барахло нам мешает при пересадках. Носильщиков брать надо… Ясно?
Все было ясно — люди хотят жить по-своему.
Лучше других левая половина барака относилась к Усачеву. Первыми кивали ему при встречах: «Привет культбригаде!» Иной раз обращались с просьбами:
— Слушай, ты вечером «Лучинушку» оторви. Лады?
Или хвалили:
— Правильно вчера «Цыганочку» рубанул! Молодчик!
Только Шугин смотрел сквозь него, будто не существовало на свете Бориса Усачева.
— Ну, Борис, скоро соседи тебя водкой поить будут! — пошутил как-то Скрыгин.
Всегда и все слышащий Сухоручков отложил спецовку, на которую пристраивал заплату, неторопливо повернулся всем туловищем. Спросил, подмигнув:
— А ты как думал?
И, словно наставляя в чем-то важном, объяснил:
— Гармонист — это, брат, фигура. Раньше гармонисту всегда первый стакан самогонки. За уважение. Бывало, раздерутся в праздник, деревня на деревню, кто за кол, кто за нож, — а гармониста не моги потрогать! Гармонист — он… какое такое слово есть, Иван Яковлевич?
— Неприкосновенен? — догадался Скрыгин.
— Нет. То само собой. Специальное слово. Ну, вроде судебного исполнителя — чтобы, значит, дунуть на него нельзя… при исполнении обязанностей…
Скрыгин хлопнул напарника по плечу:
— Значит, ты, Борька, вроде судебного исполнителя. Гордись!
Тот отвернулся, заиграл «Златые горы».
* * *Барак делился на две половины. На две группы делили себя люди в нем. Фома Ионыч жил в прирубе, особняком, но частенько захаживал по вечерам на правую половину. На левой бывал редко.
Настя, убиравшая обе половины утром, по вечерам не знала дороги ни в ту, ни в другую. Чего ей делать там, одной среди мужиков? Одиночество не угнетало девушку. Да и какое это одиночество, если всегда можно сбегать в Чарынь, в Сашково? Только некогда особенно бегать туда. А другой раз — просто неохота.
Она не скучала в одиночестве. С утра — работа, стряпня. Учебники. А там — и день весь, дни короткими стали. Книжку дочитать времени не хватает.
Живя под одной крышей, она почти не встречалась с соседями. Знала их по именам, по фамилиям. Не спутала бы Сухоручкова с Коньковым или со Стуколкиным. И все-таки они оставались «все на одно лицо». Кроме двоих.
Виктора Шугина выделило когда-то ранение.
Баян выделил Бориса Усачева.
Шугин, обретя лицо, стал понятнее, ближе. За дни, которые пришлось коротать вместе, Настя узнала его характер, привыкла к нему.
Музыка, наделившая лицом Усачева, не приблизила и не раскрыла человека. Наоборот, окружила ореолом загадочности. Пытаясь угадать скрытое за ореолом, Настя поневоле придумывала себе Бориса Усачева, воображала его. Не то чтобы она думала о нем — думала о музыке, ожидая ее. Но музыку нельзя было отделить от Усачева.
Виктор Шугин, пьяница и картежник с преступным прошлым, не пугал ее ни своей грубостью, ни истериками. Она безбоязненно оставалась вдвоем с ним в пустом бараке. А вежливого, сдержанного Усачева робела, робела даже обычного слова «здравствуйте» и спокойного взгляда вслед, который чувствовала затылком. Усачев почти не разговаривал с ней. Разговаривал баян. И этот разговор не вязался с холодным «здравствуйте», с равнодушным взглядом серых спокойных глаз.
У баяна не было слов. Была грусть, щемящее сердце ожидание чего-то, даль и полет. И всем этим он щедро делился с Настей. Особенно хорошо музыка слушалась на улице. Там ее дополняла бездонная чернота неба с голубыми огоньками звезд, освобождающая от чувства обыденности.
Стоя на крыльце барака, Настя слушала знакомый уже рассказ баяна про белую-белую, заснеженную степь и бесконечную дорогу, похожую на дорогу в Чарынь, — следы полозьев да следы копыт меж ними. И конь идет шагом, наверное, совсем как старый Васька с потертым плечом. Снег скрипит под полозьями. Это она, Настя, едет в Чарынь или бог весть куда. Но почему ей так грустно, так до боли остро недостает чего-то?