Это Вам для брошюры, господин Бахманн! - Карл-Йоганн Вальгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в принципе, добавил я в своем письме к Бахманну, поскольку брошюра имеет прямое отношение к так называемому Союзу, мне кажется, что вашему так называемому Союзу некого винить, кроме самого себя, если они предложили членство самой гнусной стране в мире, вместо того чтобы уничтожить ее одним-единственным беспощадным военным ударом. Этим вы оказали бы большую услугу человечеству, это просто-напросто единственная предпосылка вашего счастливого будущего. Так что теперь, Бахманн, надеюсь, что вы мне верите, когда я уже тысячный раз в этом письме утверждаю, что презираю эту страну до глубины души. Я ЕЕ НЕНАВИЖУ! – написал я заглавными буквами.
Закончив таким образом свое письмо Бахманну, я вытащил из каретки последний лист, спокойно просмотрел его, исправил пару описок, положил в стопку вместе с другими и встал из-за стола. Посмотрел на часы – почти десять вечера. В квартире неправдоподобно тихо, и это понятно, сказал я себе. Ничего странного, что в квартире тихо, поскольку здесь никого, кроме меня, нет, моя жена просто-напросто сбежала после того, как я разоблачил ее, после того, как для меня стало ясно, что она примкнула к стану моих врагов. Слава тебе, Господи, что ее нет и в квартире тихо, подумал я. Слава тебе, Господи, что я нашел в себе силы ответить на ее террор и выставил ее отсюда, потому что наверняка не выдержал бы ее присутствия. С этой минуты, сказал я себе, все будет по-другому, с этой минуты в квартире поселится тишина – и одиночество, добавил я. Никто не знает, через что я прошел за последние два года, громко сказал я вслух, не только прекрасно осознавая, что говорю сам с собой, но и в надежде, что соседи тоже услышат, потому что в этой квартире, где теперь воцарилась тишина, стены очень тонкие, все прекрасно прослушивается, и они, соседи, наверняка слышали, что я сказал, может быть, именно поэтому у них так тихо, они-то стараются быть тактичными и говорят вполголоса. Громко говорю только я, причем сам с собой, сказал я себе, а почему бы мне и не разговаривать громко самому с собой? Это мое право, я свободный человек, я имею право разговаривать сам с собой, если появится такое желание. К тому же это вполне оправданная акция протеста, подбодрил я сам себя, мои враги хотят заставить меня замолчать, поэтому это не что иное, как именно акция протеста, акция неповиновения – громко разговаривать самому с собой, и мне совершенно наплевать, что соседи считают, что я тронулся, – этот тип, наверняка рассуждают они, сидит и разговаривает сам с собой, ему следовало бы подумать, какая слышимость в этой квартире, и, если и разговаривать самому с собой, то тихо, а еще лучше – вообще не разговаривать, чтобы не беспокоить других и не становиться притчей в доме: он определенно не в себе, этот иностранец, он постоянно разговаривает сам с собой, к тому же у него при подозрительных обстоятельствах исчезла жена, и вполне может быть, что ее расчлененный труп лежит у него в морозильнике. Может быть, они так и думают, сказал я себе, но ведь никто из них меня не знает, никто не знает, через какой ад прошел я за последние два года, и если я буду молчать, они не поймут мое молчание точно так же, как сейчас не понимают то, что я громко разговариваю. Сам с собой. Замолкнувший писатель – живой мертвец, душа в ожидании Страшного суда, ни один человек и представить не может, какие мучения испытываю я ежедневно и ежечасно, ни один человек, а мои соседи и подавно, сказал я себе, ни один человек не сможет представить себе садизм, с каким преследуют меня в стране, где царит гегемония зла, где они затоптали в грязь мое имя, мои произведения, мои песни, где они сделали все, чтобы довести меня до самоубийства. Нормальный человек не в состоянии постичь эту чудовищную подлость, а соседи мои, безусловно, нормальные люди, так что как они могут понять этот кошмарный, нечеловеческий садизм, доведший меня до такого состояния.
Писатель, которому заткнули рот, сказал я себе, не что иное, как бесприютный дух, растянувшийся в шпагате между миром живых и царством смерти, лишенный даже кладбищенского покоя, изнемогающий в своем личном аду, где жена втайне, по приказу его врагов, пытается окончательно довести его до сумасшествия, с улыбкой протягивает намыленную веревку, утверждая при этом, что хочет ему помочь, и втайне надеясь, что он осуществит наконец свою угрозу и покончит с собой. Так было все эти последние два года, сказал я себе, но теперь все будет по-другому, все изменится. И не последнюю роль в этой перемене сыграло мое непомерно разросшееся письмо этому так называемому Бахманну, сказал я громко и бодро, не заботясь, что скажут соседи о таком шумном проявлении бодрости. Это письмо – неслыханная, фантастическая победа, сказал я себе, это как в старое доброе время, даже лучше, чем в старое доброе время, оно, собственно, и не было таким добрым, это старое время, если подумать, что моя жена все это время водила меня за нос и обманывала меня с моими врагами. Нет, даже самый искушенный психоаналитик не сумел бы понять мои страдания, снова сказал я в полный голос, это чистая правда, это больше, чем правда. Я же был совершенно безоружен перед культурными психопатами моей страны, перед этими критиками и журналистами, которые сделали все, чтобы меня уничтожить. И они меня победили, они добились, чего хотели, заставили меня замолчать, онеметь, обрекли на адские муки. Я их ненавижу, крикнул я. Что они себе думают, сказал я себе, эти культурные психопаты, что работа писателя – некая игра? Приятное времяпрепровождение? Ничего серьезного?
Впрочем, что от них ждать, такая точка зрения очень удобна для них, не наделенных вообще никаким талантом, кроме садистского таланта травить и мучить людей, кроме таланта заткнуть рот писателю, выжить его из родной страны, довести до самоубийства – тут их превзойти невозможно! тут они рекордсмены мира. Эти культурные психопаты, сказал я себе, не могут поверить, что работа писателя – это серьезная, ответственная работа. Подумаешь, работа как работа, ничего особенного, думают они, разве что она, эта работа, работа писателя – не что иное, как вызов их собственной бездарности и середнячеству. У них не хватает мозгов понять, что искусство – это вопрос жизни и смерти, что творец, лишенный возможности творить, погибает, что вне своего творчества он просто не существует. Но такое утверждение с их точки зрения непростительно элитарно, чего там, все это могут, особенно мы, мы тоже можем, и не хуже. Мы, собственно говоря, можем даже лучше, чем ты; мы же тоже пишем, все что угодно, от рецензий до виршей на Рождество, не романы, конечно, что за чушь – романы, особенно по сравнению с виршами на Рождество, а ты, по сути, не что иное, как свинья, вообразившая себя элитой, и все, что ты от нас получаешь, ты заслужил. Они просто не понимают, насколько они мерзки, сказал я себе, на этот раз потише, чтобы не беспокоить соседей, они просто не понимают, что такое искусство. Но это, конечно, ни в коей мере не извиняет их подлость и злобу – что может быть хуже бездумной подлости и бездумной злобы! Они уверены, что писатель пишет романы для развлечения или потому, что ему хочется покрасоваться. Это непостижимый идиотизм, но, к сожалению, так оно и есть. Они не понимают. И обычные граждане, так называемое население, тоже не понимают. Ни те, ни другие не понимают, что у художника нет выбора, он должен творить, иначе ему конец, сказал я себе и обнаружил, что все еще стою за письменным столом, глядя на мое стостраничное письмо Бахманну.
Если я все это переживу, подумал я, выходя из комнаты, но при этом буду лишен возможности творить, если я буду обречен на немоту, остаются только алкоголь и наркотики. Я, наверное, стану героиновым наркоманом, решил я и двинулся в ателье жены, вернее, в бывшее ателье бывшей жены, поправил я сам себя. Собственно говоря, царящее среди культурных психопатов, да и всей общественности мнение, что замолчавшие художники пьянствуют и травят себя наркотиками, зависит от полного отсутствия у них, этих культурных психопатов, какой бы то ни было морали. Они только хотят придать себе значительности, они ничего не принимают всерьез, даже когда сами умирают от слишком большой дозы героина или от цирроза печени после десятилетий непрерывного пьянства, они устраивают это исключительно в целях придания себе значительности. Они не понимают, сказал я себе, слоняясь по бывшему ателье моей бывшей жены, эти культурные психопаты и так называемая общественность, они не понимают, что художники существуют для того и только для того, чтобы творить, и если у них такой возможности нет, значит, у них нет ничего: ни дома, ни среды обитания, ничего, им остается только одно – глушить свою тоску наркотиками, чтобы забыть о мерзости жизни. Если я буду продолжать, я начну употреблять наркотики, причем самым деструктивным образом. При этих словах, произнесенных полушепотом, я остановился у бывшего рабочего стола моей бывшей жены. Странно, сказал я себе, всего несколько часов назад она сидела за этим столом и работала. А теперь уже не работает, мало этого, она уже и не моя жена, вот как поворачивается жизнь. Комната почти пуста, после учиненного мной справедливого разгрома она забрала с собой почти все свои вещи, вот и хорошо, подумал я, меньше будет поводов для сентиментальничанья. Я сел на ее бывший рабочий стул и посмотрел на вечернее небо. Ничего особенного, обычное вечернее небо в это время года, сказал я себе, небо то же, но я уже другой, совершенно другой, чем, допустим, вчера вечером, вчера вечером у меня еще была жена, а сегодня у меня никакой жены нет, зато сегодня я написал письмо этому загадочному Бахманну. Спасибо Бахманну, громко сказал я, не сводя глаз с вечернего неба, так похожего на вчерашнее, разве что туч побольше, да, небо не такое же, туч побольше, сказал я себе, выходя из комнаты, не особенно понимая, зачем я вообще сюда приходил, в это бывшее ателье. Ладно, с этого момента это будет моя комната, может быть, я устрою здесь что-то вроде большого чулана, во всяком случае, мне точно известно, что это уже не рабочая комната моей жены; а можно эту комнату сдать, сказал я себе, какому-нибудь коллеге, которому нужен кабинет, или студенту, кому-нибудь, а может быть, и не стану сдавать, пусть стоит так, рассуждал я, хотя судьба этой комнаты не особенно меня беспокоила. Жена не вернется, подумал я и, несмотря на все доводы, несмотря на ее необъяснимую измену, почувствовал болезненный укол в сердце.