Череп под кожей - Филлис Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Даже если узнаете, кто их написал?
– Да.
Корделия спросила:
– Сколько людей из присутствующих здесь знает о письмах?
Кларисса закончила снимать грим и принялась стирать лак с ногтей. Запах ацетона перебил аромат духов и макияжа.
– Толли знает. У меня нет секретов от Толли. Как бы там ни было, она находилась в моей гримерке, когда дворецкий приносил некоторые из них. Те, которые отправили почтой в театр. Полагаю, Айво знает. В Уэст-Энде ничего не происходит без его ведома. И Эмброуз. Он был со мной в гримерной во время спектакля «Герцог Кларенс», когда кто-то подсунул письмо под дверь. К тому времени как он его поднял и я распечатала письмо, злоумышленник, кем бы он ни был, ускользнул. Коридор был пуст. Но туда мог проникнуть кто угодно. Во время спектакля за кулисами кишели люди как в муравейнике, а Альберт Беттс часто прикладывался к бутылке и не всегда находился у дверей, когда это требовалось. Потом его уволили, но когда доставили послание, он еще работал. Разумеется, мой супруг тоже в курсе. Саймон – нет, если только Толли ему не проболталась. Но не знаю, с какой стати она стала бы это делать.
– А ваша кузина?
– Роума не знает, а если бы и знала, ей было бы все равно.
– Расскажите мне о мисс Лайл.
– Да рассказывать особенно нечего, а то, что мне известно, довольно скучно. Мы двоюродные сестры, но об этом вам уже рассказал Джордж. Обычная история. Мой отец удачно женился, а его младший брат сбежал с официанткой, бросил военную службу, запил и вообще пустил всю свою жизнь под откос, а потом стал ждать, когда папочка ему поможет. И он помог, по крайней мере в том, что касалось Роумы. Она всегда оставалась у нас, когда я была маленькой, особенно после того как умер дядя. Бедная маленькая сиротка Энни[26]. Хмурая, плохо одетая и вечно несчастная. Даже папочка не мог долго ее выносить. А ведь он был самым чудесным человеком на свете, я восхищалась им. А она была такой занудой и такой некрасивой, хуже, чем сейчас. Папочка был одним из тех людей, которые не выносят уродства, особенно в женщинах. Он ценил веселый характер, остроумие, красоту. Он просто не мог заставить себя смотреть на некрасивые лица.
Корделия подумала, что папочка, который, судя по рассказам Клариссы, был самовлюбленным притворщиком, должно быть, бо2льшую часть жизни провел с закрытыми глазами – правда, смотря что он считал уродством.
– И при этом она не испытывала ни грамма благодарности, – добавила Кларисса.
– А должна была?
Кларисса, похоже, почувствовала, что вопрос требует серьезных раздумий, и даже оторвалась от важного дела – подпиливания ногтей.
– О, думаю, да. Ему не обязательно было ее принимать. А она едва ли могла рассчитывать на то, что он будет относиться к ней как ко мне, своему собственному ребенку.
– Но он мог бы попытаться.
– Но ведь это действительно глупо, и вам это известно. Вы бы и сами не стали так себя вести, так с какой стати требовать этого от других? Вам нужно следить за собой, иначе превратитесь в педантку. Мужчинам это не нравится.
– Мне и самой это не нравится, – согласилась Корделия. – Однажды кто-то сказал мне, что это сказывается влияние отца-атеиста, монастырского образования и нонконформистского сознания.
Повисла пауза, но неприязни между ними не возникло. Потом Корделия, повинуясь внезапному порыву, спросила:
– Эти письма… Может ли мисс Толгарт иметь к ним какое-то отношение?
– Толли?! Разумеется, нет. Как только это пришло вам в голову? Она предана мне. Вас не должно настораживать ее поведение. Она всегда была такой. Мы вместе с самого детства. Толли обожает меня. Если вы этого не видите, никудышный из вас детектив. Кроме того, она не умеет печатать. А письма напечатаны с использованием букв разного регистра.
– Вы должны были рассказать мне о ребенке, – мрачно произнесла Корделия. – Если я здесь, чтобы помочь, мне нужно знать обо всем, что имеет значение.
Она с тревогой ждала ответа, но руки Клариссы, занятые маникюром, даже не дрогнули.
– Это не имеет отношения к делу. Это ужасная ошибка. Толли знает об этом. И все знают. Полагаю, вам рассказал Айво. Типичное проявление злости и предательства с его стороны. Разве вы не видите, что он болен? Он умирает. И его съедает зависть. И так было всегда. Зависть и злость.
Корделия задумалась, не стоило ли ей проявить больше такта и надо ли было вообще задавать этот вопрос. Айво не просил ее хранить их беседу в тайне, но следовало предположить, что он надеялся на ее благоразумие. А уик-энд обещал быть тяжелым и без того, чтобы доводить двоих из присутствующих до исступления. Она никогда не умела врать и робко произнесла:
– Никто никого не предавал. Естественно, перед приездом сюда я навела кое-какие справки. О таком часто судачат, а у меня есть друг в театральной среде.
Что ж, это даже тянуло на правду, хотя Бивис чаще находился в числе зрителей, а не бывал за кулисами. Но Клариссу не интересовали ее мнимые театральные друзья.
– Хотела бы я знать, какое право имеет Айво меня критиковать. Вы хоть знаете, скольких он погубил своей жестокостью? Да, жестокостью! Я видела, как актеры – повторяю, актеры – заливались слезами после его рецензий. Если бы он избавился от привычки вечно умничать, то мог бы стать одним из величайших британских критиков, вторым Эйгетом или Тайненом. А что с ним теперь? Умирает на глазах. Он не имел права заявляться сюда в таком виде. Это неприлично. Это все равно что сидеть за столом с самой смертью.
Любопытно, подумала Корделия, как смерть заменила секс в качестве явления, о котором не принято говорить: она отрицается в принципе, наступает исключительно в интимной обстановке, за задернутыми занавесками на больничной койке, и завершается скромным, исполненным смущения и горя трауром. Здесь следует отметить, что взгляды сестер монастыря Святого Младенца на смерть были четко определены и позитивом не отличались, но по крайней мере не считали ее дурным тоном.
– Первые письма, которые вы получили, когда играли леди Макбет, те самые, что вы выбросили, ничем не отличались от более поздних? Они тоже были напечатаны на белой бумаге?
– Полагаю, что да. Это было давно.
– Вы не могли ничего забыть?
– Должно быть, они ничем не отличались. Почему вы спрашиваете? Какое это имеет значение? Я не хочу говорить об этом сейчас.
– Вероятно, другой возможности у нас не будет. Мы так и не смогли остаться наедине за весь сегодняшний день, и завтра нас ожидает то же самое.
Кларисса встала и принялась шагать между туалетным столиком и кроватью.
– Я не виновата. Я ее не убивала. За ней плохо смотрели. Если бы не это, никакого несчастного случая не произошло бы. Зачем заводить ребенка, тем более ублюдка, если не собираешься о нем заботиться?
– Но разве Толли не находилась в тот момент на работе и не заботилась о вас?
– Сотрудники больницы не имели права звонить и вот так расстраивать людей. Они должны были знать, что звонят в театр, что спектакли в Уэст-Энде начинаются в восемь и представление будет в самом разгаре. Даже если бы я ее отпустила, она ничего не смогла бы сделать. Девочка лежала без сознания и все равно не узнала бы ее. Это сидение у кровати умирающего сентиментально и ненормально. Какая в нем польза? А мне в третьем акте нужно было три раза сменить костюм. Костюм для празднества создал сам Каленски: дикарская бижутерия, корона с россыпью красных камней, похожих на капли крови, и такая плотная юбка, что я едва могла передвигаться. Он и хотел добиться такого эффекта, чтобы я ходила с трудом, как укутанный ребенок. «Представьте себя принцессой в семнадцатом веке, – говорил он, – которую чудесным образом осыпали незаслуженными почестями». Это были его слова! А еще он заставил меня оглаживать руками юбку, словно я не могу поверить, что меня облачили в столь роскошные одежды. И, разумеется, этот костюм разительно отличался от скучного прямого кремового платья в сцене хождения во сне. Но это была не ночная рубашка – тогда люди спали голыми. Я вытирала руки об это платье. Каленски говорил: «Руки, дорогая, руки, руки – все крутится вокруг рук». Конечно, это была новая интерпретация. Я была не обычной леди Макбет – высокой, властной, безжалостной. Я играла ее как кошечку, но кошечку, которая до поры до времени спрятала когти.
Эта новая интерпретация роли, подумала Корделия, не вполне соответствует тексту. Но, возможно, Каленски, как и другие постановщики Шекспира, имена которых пришли ей на ум, не особенно переживал на этот счет.
– А это как-то соотносится с текстом? – спросила она.
– О, моя дорогая, кому есть дело до текста? Я, конечно, говорю образно, но Шекспир – это почти как Библия. Из него можно сделать что угодно, вот почему режиссеры его так любят.
– Расскажите мне о ребенке.
– Сыне Макдуффа? Его играл Десмонд Уиллоубай, несносный ребенок с вульгарным диалектом кокни. Сейчас и не найдешь актера-ребенка, который умеет говорить по-английски. К тому же он был слишком большим для роли. Слава Богу, мне не пришлось играть непосредственно с ним.