Пятая труба; Тень власти - Поль Бертрам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ибо это бесполезно, бесполезно...
— Разве я не говорил, что ваша дружба и гостеприимство — лучшая охрана? — мягко сказал кардинал Бранкаччьо.
Папа Мартин V только что вступил на престол. Собор, ещё не распущенный, грозил вскоре собраться опять, и папскому двору не хотелось возбуждать к себе вражду одного из наиболее влиятельных его членов. Кроме того, Томмазо Бранкаччьо легко было воздержаться от всякого шага, который мог бы вызвать сенсацию: в его распоряжении было достаточно всяких средств, чтобы добиться своих целей.
— Не я говорил о сожжении, и мне никогда не пришло бы в голову разрушать такую красоту, — промолвил он, кланяясь леди Изольде. — Не думаю я также, чтобы вам удалось приобрести так много приверженцев, господин секретарь, чтобы меры строгости находили себе оправдание. А вы, Ингирамини, конечно, не забыли ещё вашего обета о послушании церкви, — закончил он, бросив многозначительный взгляд.
Его слова, казалось, сильно задели Ингирамини. Лицо его выражало уныние, и взор опустился на землю.
С минуту все молчали. Хозяин откинулся на спинку кресла и, казалось, опять погрузился в свою задумчивость, не обращая внимания на гостей. Гуманист смотрел на всех с сожалением, ибо для него все они, кроме кардинала Бранкаччьо, представлялись мечтателями, сражавшимися за нечто совершенно нереальное.
— Какая польза рассуждать о разных химерах, — заметил он. — Надо брать человека таким, каков он есть.
Никто не отвечал ему.
Было уже поздно. Лампа горела не так ярко. В комнате царила полная тишина. Всё получило какой-то более торжественный и более значительный вид, чем прежде, как будто по комнате пронёсся новый дух, принёсший с собой общую переоценку. Серебряные кубки чудной работы, стоявшие на полках, не имеющие себе цены картины на стенах, архиепископская митра, красовавшаяся на самом почётном месте, и висевшая над ней кардинальская шапка — всё казалось теперь драгоценнее, чем прежде.
Секретарь взял стоявший перед ним стакан вина, до которого он ещё не дотрагивался и тихо осушил его. В этом было что-то торжественное, как будто он причащался.
Леди Изольда пристально следила за ним из-под опущенных век. Затем, как будто желая показать, что она одна из всех присутствовавших понимает истинный смысл его действий и сама хочет принять участие в них, она также подняла свой бокал в уровень с головой и, посмотрев на него пристально, как будто взвешивая своё решение, медленно стала пить красное вино, устремив глаза на картину, на которой была изображена Мария Магдалина у ног Господа.
В надушенной благовониями комнате опять настало тяжёлое молчание. Оно действовало столь угнетающим образом, что даже хозяин вышел, наконец, из своего оцепенения. Он провёл рукой по лбу, обвёл глазами важные, торжественные лица присутствовавших и сказал каким-то странным, изменившимся голосом:
— Извините меня. Я плохой хозяин. Но я стар, и мои мысли иной раз рассеиваются. Простите меня. Ваши стаканы пусты. Позвольте наполнить их. И, кроме того, вы ничего не кушаете.
И он принялся потчевать их разными изысканными лакомствами, стоявшими на столе, но, кроме Поджио, все отказались. Аппетит гуманиста, по-видимому, не был ещё удовлетворён. Он как будто хотел вознаградить себя за скучный для него вечер.
— Уже поздно, — сказала леди Изольда. — Я должна проститься с вами.
— Вы пойдёте на этот раз не одна, — сказал хозяин. — Один из нас должен проводить вас до дому.
— Но мне недалеко идти, — возразила она.
— Всё равно. Поздно, а в такой час небезопасно для женщины ходить одной по улицам. Говорят, до собора этого не было, — прибавил он с горечью. — Кроме того, опять поднимается ветер. Прислушайтесь.
Действительно, несмотря на закрытые ставни, можно было явственно слышать завывание бури.
— Итак, выбирайте кого-нибудь из нас.
— В таком случае, я выбираю вас, господин секретарь. Вы знаете город и лучше всех можете меня проводить. Конечно, если вы примете моё предложение и если это не заставит вас сделать крюк.
По лицу Штейна пробежала тень, но он стоял так, что она не могла этого заметить.
— Нисколько, — отвечал он, кланяясь.
— Да? В таком случае позвольте поблагодарить вас заранее.
— Благодарить надо мне, — сказал он, снова кланяясь.
Минуту спустя он уже ждал её в передней, пока кардинал камбрийский прощался с нею в другой комнате. Кардинал Бранкаччьо с Поджио были уже на лестнице. Ингирамини собирался следовать за ними. Но прежде, чем выйти из передней, он обратился к секретарю и сказал:
— Бог свидетель, что я готов положить душу свою за Его дело. Но я не решаюсь ещё идти по тому пути, по которому вы идёте. Ведь это открытый бунт против церкви. А я дал обет послушания. Кардинал Бранкаччьо напомнил мне об этом весьма кстати. Впрочем, я хочу ведь спасти свою душу, а не тело.
Секретарь бросил на него острый взгляд.
— Разве ваши убеждения так слабы, что вы не решаетесь поставить за них даже вашу душу? Самопожертвование должно быть полным.
Проповедник отскочил от него в сторону, за ним показалась высокая фигура леди Изольды, которая стояла на пороге, уже закутанная в плащ.
Вскоре она и избранный ею кавалер вышли на улицу. Холодный ветер дул им прямо в лицо. Секретарь повёл свою спутницу каким-то узким, извилистым переулком, в котором было сравнительно тихо. До сего времени он не раскрывал рта и мог легко оправдаться, сославшись на холодный ветер. Здесь он стих, и леди Изольда заговорила первая, как бы отвечая на недосказанную им мысль:
— И сегодня, среди лучших людей, вы не нашли, по-видимому, человека по вашей мерке?
Он посмотрел на неё с удивлением.
— Увы! Не нашёл, — отвечал он после лёгкой паузы. — Но, может быть, я не имею права судить о людях. Быть может, я сам ничтожество. А чего не удалось найти сегодня, то, может быть, найдётся завтра.
Она покачала головой.
— Не найдётся ни сегодня, ни завтра. Такие люди, каких вы ищете, редки, если только они вообще существуют. Был только один, но и Того распяли...
— И теперь найдутся люди, готовые на те же страдания.
— Да, но есть кресты, которые тяжелее, и гвозди, которые острее, чем простой деревянный крест и обыкновенные железные гвозди. На это Ингирамини готов хоть сейчас. Но подражать жизни Того, о Ком я сейчас помянула, гораздо труднее, чем подражать Его смерти.
— Это правда. Да и не смерть,