Вор, шпион и убийца - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почитай нашу подшивку, — сказала она. — Осваивай язык.
И я стал осваивать штампы.
Весь штат районной газеты — пятнадцать человек, включая бухгалтера, водителя, уборщицу, машинистку и кочегара. Значит, десять человек должны были трижды в неделю выпускать четырехполосную газету (а они еще болели и уходили в отпуска), по 625 петитных строк на каждой полосе. Ну — минус фотографии, заголовки, объявления. Каждый сотрудник должен был сдать в секретариат три тысячи строк текста в месяц, все, что сверх этого, оплачивалось гонораром (0,2 копейки за строчку). При этом более половины плановых текстов обязательно должны быть «авторскими», то есть написанными нештатными корреспондентами — рабочими, колхозниками, служащими. Это называлось письмами трудящихся. Письма трудящихся, конечно, в редакцию приходили, но это были жалобы: крыша течет, начальство обманывает, соседка — сволочь. А нужны были рапорты о победах. Поэтому все «авторские» писали мы, штатные сотрудники, а потом звонили по телефону агроному, инженеру или секретарю парткома и просили согласия на то, чтобы поставить под текстом их подпись.
Наивысшей активности сочинение таких писем достигло, когда развернулось обсуждение проекта брежневской конституции. Сколько ж предложений сочинили тогда журналисты от имени народа… На собраниях, посвященных обсуждению проекта, почти все выступающие чаще всего говорили о том, что в конституции слишком много прав, а вот обязанностей маловато, и требовали ужесточить, ужесточить, ужесточить ответственность граждан за то и это, а мы потом излагали эти их требования в газете, чертыхаясь и язвя по поводу неиссякающей любви русского народа к палке…
Впрочем, находились люди, которые писали сами и присылали свои писания в редакцию, и среди них выделялся Андрей Алексеевич Мальгин. Он был кляузником с тонкими маслеными губами и подлейшим голосом. Во время войны он попал в Уральский добровольческий танковый корпус. Рассказывал о танках, выкрашенных черной краской, о черной форме и кинжалах в черных ножнах — все фирменное, уральское. Перед первым боем Андрей Мальгин вышел оправиться в кукурузу, а там какой-то немец пристроился справить нужду. Схватились они, и огромный немец выдавил у нашего героя прямую кишку. Старик рассказывал мне об этом, заливаясь блеющим смешком. Он стал инвалидом войны. Получил высшее образование, служил экономистом в совхозе, вышел на пенсию. Жалобы писал почти каждую неделю — прекрасным почерком, четко, разборчиво, роспись с тремя завитушками. Как-то я не выдержал и спросил его: «Андрей Алексеевич, и охота ж вам?» И он мне ответил: «Так ведь нас такими воспитали! Критикуй — выживешь. Я и критиковал. Критиковал больше всех, потому что грамотный был. Однажды настучал на колхозное начальство в стихах, которые были напечатаны в московском журнале. Гордился! Меня ж боялись — понимаете? Боялись — что может быть слаще в жизни? Жена председателя колхоза однажды привела ко мне свою четырнадцатилетнюю дочь, говорит: „Полакомись, Андрюшенька, только нас не трогай…“ А девочка была кругленькая, мяконькая, мятная, ах, какая была девочка… обоссалась, когда я ее за руку взял… самую чуточку обоссалась — капельку выпустила… сладенькую капельку… — Захихикал, поперхнулся, всхлипнул, поник. — А сейчас ненавидят… жена — и та ненавидит, дура… совсем народ страх и стыд потерял…»
Ну и, конечно, было много поэтов: в редакцию слали стихи старшеклассницы, пожилые одинокие училки или заключенные местной тюрьмы, которые писали про любовь к родине, березкам и терпеливым девушкам.
Я залез у горуИ кричу униз:будя, будя, будяБудя коммуниз.
Этот стишок, присланный семидесятисемилетним заключенным, получившим четырнадцать лет тюрьмы за убийство жены и любовницы, запомнился навсегда. Его не напечатали: рифма подкачала.
Вскоре мои тексты стали появляться на стенде «лучших публикаций недели».
Макарыч, главный редактор, в детстве был начальником партизанского самогонного завода: «Зимой без спирта — ни оперировать раненых, ни приводить в чувство партизан, пролежавших в засаде на морозе пять часов. А откуда в лесу спирт? В лесу — самогон». После войны он заочно окончил школу среднюю, потом высшую партийную, писал, с трудом связывая штампы, но помногу. Он был порядочным человеком: все наши промахи и даже грехи брал на себя, защищал до последнего, выбивал жилье, премии.
Как-то я допустил грубую ошибку в тексте, да и вообще все надоело, и подал заявление «по собственному», назвав себя неудачником.
Макарыч порвал мое заявление и сказал с усмешкой:
— Самым большим неудачником в истории был Иисус Христос. Так что тебе, дружок, еще расти да расти.
Думаю, многих богословов эта его фраза об Иисусе привела бы в восхищение.
Его заместителем был Эдик — еврей, умница, острослов, скептик и шахматист, пришедший в газету из школы, где преподавал математику. Он много и гладко писал, а еще славился тем, что сочинял стихотворные поздравления по случаю дней рождения каких-нибудь ответственных работников райкома КПСС. При этом Эдик был вольнодумцем, позволяя себе рискованные высказывания и в адрес советской власти, и партии, и генерального секретаря (наступила эпоха брежневского анекдотизма).
Ефим Семеныч Шафран заведовал отделом сельского хозяйства. На Курской дуге он был командиром пулеметного расчета, после войны дослужился до капитанских погон, при Хрущеве был выгнан из армии вместе с тысячами офицеров, не имевших специального образования. Не отчаялся — пошел на грошовую зарплату в судебные исполнители, окончил попутно техникум сельского хозяйства, писал заметки в районную газету, куда и был потом приглашен заведовать отделом. Жил он с женой и двумя пацанами на втором этаже старинного полусгнившего дома, в двухкомнатной квартирке с печкой и с туалетом во дворе. Дрова для печки носил на второй этаж из сарая. Под дождем и снегом разъезжал по полям и фермам на мопеде и писал заметки, какие тогда писали все. Его знали и уважали агрономы и ветеринары, доярки и комбайнеры.
По утрам он любил встречать редакционную молодежь с часами у двери: «Опаздываете на минуту тридцать две секунды, дорогие мои дарования!»
Маленького роста, сухой, щетка седых усов, никакого пафоса. Рюмку выпьет, но песню не подхватит. Сталинистом он не был, но и Сталина не ругал — считал за пошлость.
Однажды я без всякого надрыва заметил, что плохо жить в квартире без центрального отопления и с горячей водой только в чайнике, особенно если у тебя, как тогда у меня, новорожденный ребенок.
Ефим Семеныч наклонился ко мне через стол и спросил:
— А родина?
Я не понял.
И тогда Ефим Семеныч чеканным голосом настоящего героя Курской битвы и офицера, голосом человека шестидесяти двух лет, каждый день таскавшего на второй этаж дрова для печки и сравшего в обледеневшем сортире во дворе, проговорил:
— Если у тебя будет горячая вода в кране и теплый сортир, разве ты пойдешь умирать за родину?
Корреспондентом в газете работал и мой школьный дружок Алик. После службы в армии он устроился на бумажную фабрику слесарем, хотя мечтал жить в лесу, в избе, и писать книги «как Хемингуэй». Однажды он сочинил письмо в газету, в пух и прах раскритиковав академика Сахарова. Это был уникальный случай: рабочий сам написал в газету, да еще о Сахарове. Алика попросили написать что-нибудь еще, он написал, и его взяли в редакцию корреспондентом. Когда я как-то спросил его, что он знает про Сахарова и вообще — зачем написал такое письмо, Алик сказал: «Иначе я всю жизнь крутил бы гайки и ходил по уши в машинном масле».
Благодаря Алику я вскоре стал в городе своим. Обедали мы в открытой офицерской столовой, ужинали в ресторане, где летом на открытой веранде пахло выгребной ямой и каждый вечер встречались молодые неженатые офицеры и местные девушки.
Среди этих девушек выделялась Лиса, довольно яркая бабенка лет тридцати, переспавшая в городе, кажется, со всеми, кто носил погоны. Когда как-то одна офицерша застукала Лису с мужем, шалава бросилась бежать и прыгнула в шубе на голое тело с балкона третьего этажа в глубокий снег, ободралась — потом она задирала юбку и показывала царапины на пышных бедрах, но осталась жива и цела, весела и непобедима. Она не брала денег с клиентов — достаточно было угостить ее водкой — и успокаивала колеблющихся: «Не ссы, дружок, у меня там пружинка». Под пружинкой она подразумевала внутриматочную спираль, предохраняющую женщин от нежелательной беременности.
Иногда мы заглядывали в подвал, где была резиденция Золотого — он командовал бандой оформителей в отделе культуры райисполкома. Эта вечно пьяная компания писала лозунги, рисовала плакаты, а когда как-то они пропили отпущенные на оформление деньги, им пришлось через трафарет писать на длинной белой тряпке «Слава КПСС!», используя вместо красной краски «Солнцедар». Как же они выли от жалости, расходуя вино не по назначению…