BLUE VALENTINE - Александр Вяльцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А чуть рассвело, в нее заглянула Даша. Сказала, что думала, что здесь никого нет. Он предложил остаться. Она отказалась. Вышел к ней на веранду, закутанный в плед. Она отрешенно смотрела в окно. Все сложилось, как специально: спящий дом, они вдвоем… Он сел на лавку и стал молчать.
— Я хочу пойти погулять, — сказала она.
— Не надо, смотри, какой холод и туман.
Потом снова долго молчали. Слишком долго, чтобы это можно было легко списать на рассвет.
— Пойду, — наконец сказала она, и ушла наверх.
Захар подумал, что все это было весьма нелепо: они стояли очень близко и бесконтрольно колебались в обоюдном молчании.
Утром с похмелья ее игра казалась ему невыносимой: в комедийном виде она представила обществу их утреннюю встречу. Он скрылся ото всех наверх. Даша пришла сама, и он натужно острил. Он никогда ничего ей не скажет. Но в это утро она была бесконечно чужда ему. Детски веселая, она казалась пустой и ненатуральной. Оксана выгодно отличалась от нее сосредоточенностью и чуткостью.
В Москве он набросился на Оксану. Господи, как он ошибался, как он мог не понимать, кто ему действительно нужен!
…Он был жаден. Он все время многого хотел: разных людей, разного опыта. И все же ему плохо удавалось наслаждаться простой жизнью. Он гулял по жаре по окаменевшему поселку, окруженный жужжащими комарами… Думать! — Что-то все время сбивало мысли на себя (и от нее). Особенно после водки. Хотелось разбить голову.
Ночью Захар поехал к Лёше, но не застал. Посмотрел в пустом доме “Семнадцать мгновений весны”. Дал орущей кошке яйцо. (У него был ключ — с тех самых пор: как возможность возвращения, как символ того, что история не завершена. Как талисман. Как волшебный ключик от двери, через которую он сбежит из комнаты с веревкой.)
На следующий день он поехал в Москву: работать устал, а отдыхать было скучно. Притаившееся в кустах солнце ударило по глазам… “Что толкает этих леммингов к смерти?…” — пел магнитофон по-английски.
Он выбрал самое удобное время: начало сумерек. Мало машин, и никто не слепит в глаза… “Зачем я суечусь? — думал он. — Бог всегда наказывает меня за это…”
Самый популярный нынче вид смерти — в автокатастрофе.
Он сильно затвердел. Снаружи он как бетон. Кажется, не было вещи, которую он не мог бы выполнить или вынести. И все же был один пункт. И заглянув под этот бетон — он вздрагивал от созерцания неприрученного хаоса.
Оксана была мудра по-своему, но Захара все время удивляло в ней это неизбывное желание, чтобы все было не так, как есть. И если сама она не могла, в связи со сложившимися обстоятельствами, создать для себя желательную обстановку, то это за нее должны были сделать другие. Главным образом Захар. Отсюда неумеренные реакции на свою маму, на захарову, постоянные выспрашивания о планах, о будущей жизни, о будущих доходах (тема усугублялась ее намерением уйти с радио). Захар попытался объяснить, что то, что они называют “обстоятельствами” — глупый эвфемизм и ошибка мышления:
— Нет никаких обстоятельств — это сама жизнь. У нас она может быть, скорее всего, только такой. У других, вероятно, другой. Если ты можешь здесь что-то изменить — меняй. Но не прибегая к крайним и не очень тактичным средствам — истерике, угрозам самоубийства…
Он не отказывался ни от какого варианта. Ему не для чего было жалеть себя. У него было постоянное ощущение, что жизнь кончилась. Поэтому он мог относительно легко делать то, что надо делать, без оглядки — удобно ли ему это или нет. Более того, ему казалось, что (в этой жизни) он не ошибается. Потому что не выбирает целей — но лишь тактику. А тактика одна — уговаривать, что все хорошо, и стоять насмерть. И сразу ошибался, как только начинал делать то, что ему удобно.
Оксана наорала на директора магазина “Стройматериалы”, обвинившего Захара в порче плит ДВП, которые он выбирал на складе, возмутилась, что Захар пошел помогать не очень щепетильным соседям чинить дорогу, и что его мама переложила вещи из сумки в шкаф. Не все можно было объяснить расстроенными в последние месяцы нервами. Их прежние ссоры тоже были из-за этого. Что жизнь не такая, как хочется, и никто не берет на себя подвиг сделать ее другой. Реально сделанное не замечалось. Это все равно было в контексте старой жизни, не менявшее ее кардинально.
Ему теперь было легко рассуждать (прежде он бы не стал так делать, переведя ситуацию немедленно в скандал). Теперь он мерил все в иных понятиях. Есть жизнь, она идет — и это хорошо. Все может быть гораздо хуже, он уже видел это. О, это такая хрупкая и непостоянная штука, — как можно упрекать жизнь за дурное однообразие?! Тонкая корка постоянства над бездной хаоса. Над смертью, лицом к лицу с которой очутиться так просто.
В эти же дни на даче он вычитал у Элисео Диего: “Там, где ступаешь ты сейчас, там — всё”. Так он теперь и мыслил: никакого завтра.
Утром после сентиментальных ласк: “Я люблю Кису”, услышал в ответ:
— Посмотрим…
Потом:
— О чем ты думаешь?
Захар не стал говорить. После признался, что удивила странность ответа.
— А чего же ты хочешь? Ты говоришь мне такие вещи (позавчера), называешь меня эгоисткой… Ты мне обещал некоторое время назад совсем другое. Я вижу — ничего не изменилось. Я привыкла верить словам людей…
Конечно, она имела в виду работу и так далее.
— Мне кажется, тебе не стоило бы выступать с требованиями, таким вот макаром распорядившись моей жизнью, убив все, что мне было дорого…
Она вернула ему:
— Ты сам все убил в моей жизни. Я даже потеряла веру в Бога!
И теперь он не мог дать ей последнего, чего бы она желала — своего дома. Опять рыдания. (Этот дом не ее, потому что его родители переставили тапки.) Она не желала ни с чем примиряться, и жизни без счастья не представляла. Полного и безоговорочного.
Захар напомнил, что она сама приехала на дачу и предложила “жениться вновь”, что она знала, на чьи деньги он живет.
— Да, я утратил щепетильность в некоторых вещах: я принял машину, чтобы в любую минуту уехать к Лёше, в единственное место, где я могу не сдохнуть. Я наплевал на всякий быт и размышления о будущем. Я впал в летаргию — чтобы как-то перенести случившееся…
Посидев, покурив, она извинилась.
На следующий день, пока он лежал пластом, внезапно сломанный болезнью, она уединилась наверху — вся в рыданиях. Депрессия, отсутствие стимула жить. Может быть, оттого, что ощутила, что вновь вернулась к разбитому корыту, от которого так мужественно и безрассудно сбежала…
Такие неопределенно-приятные движения: зажег керосиновую лампу и отнес ее в кухню… (“Сладко пахнет белый керосин…”)
А в Москве зашла Даша. Сделала прекрасную импровизацию на тему Тристана и Изольды. Вот что значит некоторым людям просто прочесть книгу: плод размышления может быть изящней самой причины! Все же она удивительно умная девушка. Изольда, узнавшая себя.
Не было никаких больше сил! После относительно спокойной недели, с приездом Мити, оксаниного родственника, осевшего в Америке, с разными встречами, гинекологическими сложностями (и это после того, как он решил не иметь с ней близости…) — вновь, вновь и вновь… Он не смел говорить Кириллу “нет”, он не смел менять ее решения (лишь высказывать свое мнение), он всю жизнь не давал ей быть с ним нежной, он всю жизнь говорил “нет”. Он бил в ее больное место и делал то, что она никому не позволяла делать…
…Захар ездил в “Правду” и “Заветы” за газом, отвозил Митю в Пушкино на электричку. В машине Митя спросил его насчет социальных изменений в стране, как они видят будущее? — словно за два года не то поглупел, не то и вправду сделался американцем. Ему здесь было неуютно, он уже отвык. Многие вещи казались мрачными и странными: на улице жара, а в магазинах нет кондиционеров!
А вообще человек он был талантливый: сдал тойфуловский экзамен, послал в Штаты заявки — и ему пришли предложения об аспирантуре аж из трех университетов, так что он еще выбирал…
Вернувшись, стал делать шкаф. Оксана пришла из леса, а обед не готов.
— В конце концов, мы не договаривались об обеде, я мог бы выступить с встречным вопросом: почему ты так долго гуляешь по лесу?
И сказал “нет” Кириллу, который, провалявшись весь день на диване, пришел просить бутерброд — именно в тот момент, когда они выясняли отношения. Захар считал, что все надо заслужить, даже бутерброд. И если два человека, которые за день реально что-то сделали — не едят, значит и ему стоило бы потерпеть.
Он чудовищно разозлился и отвез их на станцию.
И сразу почувствовал себя плохо. Не то он ребенок, непереносящий одиночества, не то слишком переполнен психикой, требующей реализации, не то наркоман, привыкший слышать рядом живой голос.
Самые страшные для него сны и сюжеты: когда герои не понимают друг друга, не могут объясниться, когда их речи текут параллельно, никого не задевая, когда каждый герой словно единственный живой в театре марионеток, не в силах проникнуть в общий порядок вещей, что-нибудь понять и объясниться с другими. Коммуникативная беспомощность, как в кошмаре, когда ты бежишь куда-то — и не можешь сделать ни шагу.