Жизнь-река - Геннадий Гусаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нашей литухе однажды собрались гости — родители всю жизнь были большие любители вечеринок, попоек с песнями и плясками. Меня послали в рабочую столовую элеватора за спичками, где за прилавком буфета я на свою беду увидел нагую продавщицу и дядю Володю Черепнина без штанов. Чем они там занимались, я тогда не понял, но, вернувшись без спичек, громко объявил гостям:
— А дядя Вова Черепнин галифе никак не мог надеть. И на меня ругался, прогнал из буфета…
Подвыпившие гости долго ржали, а когда я на другой день пришёл к Черепниным, дядя Вова поймал меня за шиворот пальто и выбросил за дверь.
— Чтобы духу твоего здесь больше не было, мальчиш–плохиш!
За что — я тогда не понял.
Из той избы–литухи я бегал на железную дорогу, на развилку, где паровозы продували котлы, спуская пары. На стрелочном переводе мне понравилось красное стекло, вставленное в сигнальный ящик ручной стрелки. Дождавшись, когда стрелочница уйдёт в будку, я вынул стекло и убежал с ним домой.
— Где взял? — был первый вопрос матери. — Ах, поганец, отнеси туда, где взял! Нас в тюрьму посадят! Быстрее беги и отдай!
И я бегом пустился обратно. Стрелочница увидела меня, руками замахала с мольбой:
— Мальчик, родненький! Отдай, пожалуйста, стеклышко. Ну, зачем оно тебе? А меня с работы выгонят!
Я катнул ей стекло вниз, под откос и убежал. За стеклышко стрелочное — дознайся кто — всыпали бы отцу по первое число! Диверсию, вредительство могли пришить. Времена–то сталинские были. Это сейчас хулиганы бьют камнями линзы светофоров. И хоть бы им что! Разбили бы они тогда!
Из той избы–литухи отец в село Борцово на сенозаготовки уехал с бригадой. Меня с собой взял: пусть мальчишка по лесу бегает, грибы — ягоды собирает, лучше, чем дома сидеть. Построили большой шалаш в лесу. На костре в котлах еду готовили. В бригаде и женщины были. Таисия Горячева, давняя наша соседка с «проходной» элеватора, тоже на том сенокосе была. Шуры–муры с моим отцом завела.
Вечером меня угораздило на лошадь взгромоздиться. Как мешок свалился с неё да плечом об дорогу — шмяк! Выбил руку в плече. Боль нестерпимая. Ору, плечо мигом распухло, а тут и мать с сумками подходит. Из Тогучина в Борцово пешком приплелась. Нас с отцом проведать. Стряпнёй угостить. Да я всю малину испортил. Ночь проплакал. Утром коня запрягли, мать меня в Борцово, к бабке–знахарке повезла. По дороге спрашивает:
— Что же ты без отца на лошадь полез? Позвал бы его…
— Не-е, — он не мог, он в шалаше с тетей Тасей был…
— С тётей Тасей?! С этой курвой? Ну, Гриня–колосочек! Ну, погоди, муженек! Отрыгнутся тебе мои пирожки! Но-о, кляча элеваторная! — стеганула мать лошадь прутом, вымещая на бедном животном обиду за мое вывихнутое плечо, за шашни отца с элеваторской потаскухой.
Безвестная старушка из села Борцово — Царство ей Небесное! Всю жизнь помню и благодарю её. Намылила мне плечо до локтя да как дёрнет! Сустав встал на место. Мне сразу стало легко. Только матери легче не стало. Ночью весь лагерь косарей шумел и гудел потревоженным ульем. Мать, оттаскав совратительницу своего Грини–колосочка за разлохмаченные патлы, истерично пыталась повеситься. Отец бегал по тёмному лесу с ружьем и кричал, что застрелится. Наутро всё утихло. Таисия с выдранными волосами уехала в Тогучин. Сенокос продолжился, и много душистого сена запасли в зиму косари элеватора.
В ту глинобитную литуху часто наведывались дети тётки Поли. Мои двоюродные братья Витька, Петька и сестра Райка. Приходили поесть, разжиться старыми, не по размеру, сапогами, рукавицами, рубахами, кофтами, платьями. Мать спрашивала Витьку:
— Что сегодня так поздно, Витя?
— Шесть уроков было… Седьмой — дополнительный, — врал Витька, целыми днями отлынивая от школы в компании дружков сомнительного поведения.
Вся троица: Витька, Петька и Райка часто уходили бродить по вокзалу и другим людным местам, собирать «бычки», представлявшиеся мне красивыми игрушками.
— А тёлочки там есть? Вы их собираете? — наивно поинтересовался я однажды, будучи в гостях у тётки Поли. Они расхохотались и ушли, а когда вернулись, вытряхнули из карманов на стол кучу окурков.
— Вот, смотри, бычки! Сейчас мы их курить будем.
Велико было мое разочарование!
— Ладно, не понравились «бычки», возьмём тебя на «шкоду». Пойдёшь? — спросил Петька.
— А это что?
— Узнаешь… Со смеху помрёшь! Пошли!
В конце улицы Деповской к нам присоедилось ещё несколько сорванцов. На краю оврага прилепился кособокий туалет. Из хатёнки вышел бородатый старикашка, кряхтя проковылял по огороду в неказистый нужник. Когда дверь за ним захлопнулась, мы всей ватагой выскочили из полыни, подбежали к дощатому нужнику, напоминавшему скворечник, и перевернули его. Нужник вместе с дедом загромыхал в овраг, под обрыв.
Мы убежали, долго катались в траве, надрываясь хохотом.
— Ну, как тебе шкода? — спросил Витька.
— Здорово!
— В другой раз еще смешнее хохму учудим…
Другого раза не случилось. Витьку отправили от греха подальше в Новосибирск, в школу ФЗО — фабрично–заводского обучения, на каменщика учиться.
В той литухе на Матросова, 25, родила мать ещё одну девчонку. Не знаю, почему, Зиной её назвали. Зина недолго прожила: около годика. Какая–то страшная болезнь на неё напала: пузырчатка. На тельце несчастного ребенка вздувался пузырёк, лопался, и вся кожа превратилась в одну сплошную язву. Врачи были бессильны. В июне Зиночка умерла в колыбельке в страшных муках. Невинное, безгрешное дитя. За что страдало оно?
Я, Петька и Райка сбегали в лес, нарвали огоньков, обложили цветами маленькую покойницу. Прикрытая белой простынкой, она походила на куклу, виденную мною в железнодорожном магазине. Зину похоронили на старом тогучинском кладбище.
На следующий год, на Троицу, я и мать пошли на её могилку. На кладбище нам встретилась нищенка, подавшая нам два чёрных драника из гнилой картошки и попросила помянуть её бедную дочурку. Я хотел выбросить свой драник, но мать заругалась.
— Бедный человек подал. Грех выбрасывать. Надо съесть, а то девочка на том свете обидится на тебя за то, что побрезговал.
Я откусил, выплюнул и незаметно выбросил драник. А мать угощение нищенки съела. И отравилась. Её рвало весь день.
— Почему не блюёшь? Блюй, а то помрёшь.., — то и дело выбегая во двор с приступом рвоты, говорила мне мать.
— Не помру, я не стал есть драник, — признался я.
В той литухе я и Галька лежали рядом на кровати голые, на животе. Моя задница сплошь покрылась болячками золотухи, и мать мазала ее какой–то вонючей мазью. А Галькина задница представляла собой сплошной ожог. Мать сажала Гальку на припечек возле раскаленной плиты. Разумеется, в один далеко не прекрасный день Галька угодила попой на плиту. Гусиное сало — единственное в то время противоожоговое средство, было спасением ей.