Mao II - Дон Делилло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жалко мне тебя, сукин ты сын. Ты уже заговорил как я.
Дальше они шли молча. Потом Чарли что-то сказал о том, какая замечательная погода. Темы для беседы они подбирали тщательно, изъясняясь с изощренной уклончивостью. Главной — жгучей, наболевшей — старались не касаться: пусть поостынет.
Затем Билл сказал:
— Как они планируют взять меня в заложники?
— Ну не знаю. Заманить тебя каким-то образом на Восток. Тут полковник точных сведений не дал.
— Мы его не виним, нет?
— Нисколько. Он сказал, что использовали взрывчатку "Семтекс-Эйч". Управляемый фугас. При желании могли бы все здание разнести вдребезги.
— Наверно, полковник был рад случаю блеснуть эрудицией.
— "Семтекс" производится в Чехословакии.
— Ты это знал?
— Не-а.
— Вот какие мы с тобой, оказывается, серые.
— Где ты остановился, Билл? Нам действительно нужно это знать.
— Полковник наверняка знает. Ты просто давай назначай конференцию. Я приехал читать вслух стихи — это я и сделаю.
— Кому же приятно поддаваться нажиму? Но факт есть факт… — начал было Чарли.
— Я возвращаюсь к себе в гостиницу. Завтра в полдень тебе позвоню. Найди новое место, и давай сделаем то, что мы должны здесь сделать.
— Билл, надо бы нам вместе поужинать, наедине. Поговорим о чем-нибудь совершенно постороннем.
— Это о чем же, например?
— Мне нужна твоя книга, паршивец.
Люди стояли группками в причудливо разгороженном белыми переборками, расчлененном на несколько ярусов экспозиционном пространстве, щебетали, чокаясь бокалами с серебристым коктейлем; потолок был отдан воздуховодам, увлажнителям и точечным светильникам. На перегородках висели картины ныне живущих русских художников; преобладали огромные холсты с бесстрашным колоритом, амбициозная, режущая правду в глаза живопись супернации.
Брита бочком пробиралась сквозь толпу, высоко держа бокал, на каждом шагу ощущая, как сплетается сложная сеть взглядов, как глаза поглощают свою пищу, вбирают лицо за лицом, задницу за задницей, пиджаки-гобелены, рубашки из шелка-сырца, как тела невольно тяготеют к присутствующим знаменитостям, как люди, поддерживая свою беседу, подслушивают чужую, и всякий направляет свою энергию к ближайшему яркому пятну — куда угодно, только не на собственных собеседников; вот вам вся суть и подноготная этого локального часа истины. По-видимому, существует некая воображаемая точка, знаменующая максимум интереса, некий вечно ускользающий апогей вечера; при этом, однако, всякий из находящихся в галерее не забывает, что за венецианскими стеклами окон — улица. В определенном смысле все и собрались-то здесь ради улицы. Они точно знают, какими кажутся тем, кто проходит мимо, тем, кто едет стоя в переполненных автобусах. Выпорхнувшими за пределы земного мира — вот какими. Обычные околохудожественные зеваки — а на вид любимцы богов, далекие от жизненной скверны возвышенные души в своей обители, ярко сияющей на фоне сумерек. Прекрасны как на подбор — чеканный облик, умение выглядеть четкими, как гравюры. Благодаря им эта случайная мизансцена могла претендовать на вечность — казалось, они уверены, что и тысячу вечеров спустя будут здесь же, невесомые, не знающие холода и жары, вселяющие в прохожих невольное благоговение.
В конце концов Брита добралась до картины, привлекшей ее внимание. Шелкография на холсте, формат примерно пять на шесть футов. Называется "Горби I", изображает голову и квадратные плечи советского президента на византийском золотом фоне, мазки неровные, выразительные, с искусственно состаренной фактурой. Лицо зашпаклевано телевизионным гримом. Но этим художник не ограничился — пририсовал президенту светлые кудряшки, алое сердечко накрашенных губ, размалевал бирюзовыми тенями веки. Костюм и галстук — непроглядно-черные. Брита задумалась, может ли эта работа оказаться еще уорхолистее, чем рассчитывал ее автор, способна ли вырваться за рамки пародии, почтительного расшаркивания, комментария, концептуалистского плагиата? В районе, где находится галерея, на нескольких квадратных милях сосредоточены шесть тысяч профессиональных уорхоловедов, и всё уже сказано, и все доводы занесены в анналы, но Брите подумалось, что эта случайно залетевшая сюда картина, возможно, самая красноречивая декларация принципов Энди: художник — машина, штампующая образы кумиров, изображения можно сплавлять воедино — хоть Михаила Горбачева с Мэрилин Монро, ауры можно красть — у Золотой Мэрилин, у Мертвенно-Белого Энди и так далее и тому подобное, еще с десяток принципов. В любом случае — невесело. Брита не поленилась пройти через весь зал, посмотреть вблизи на эту потешно раскрашенную многослойную фотоикону — а оказалось, ничего смешного в ней нет. Может быть, виноват черный костюм Горби — точно у служащего похоронного бюро. Или грим — как у актера, играющего покойника: сплошная корка румян, лимонная желтизна волос. И эти отсылки к образу Мэрилин, к эстетизации смерти — вечным мотивам творчества Энди. Его самого, кстати, Брите когда-то, очень давно, довелось снимать, и теперь одна из ее фотографий висит на выставке в нескольких кварталах отсюда, тоже на Мэдисон-авеню. Изображения Энди на холсте, оргалите, бархате, ацетатной ткани, шелковых ширмах, Энди, написанный японской тушью и красками "металлик", Энди в карандаше, полимерных красках, сусальном золоте, дереве, металле, виниле, раскрашенной бронзе, на смешанной (хлопок с полиэстром) ткани, Энди на открытках и бумажных хозяйственных сумках, в технике фотомонтажа, многократной экспозиции, трансферной фотографии, на полароидных снимках. Упавшая звезда Энди, "Фабрика"[19] Энди, Энди в позе туриста на фоне колоссального портрета Мао на главной площади Пекина. Он сказал ей: "Быть мной легко — просто я тут только наполовину". Теперь он тут весь, целиком, переработан, как любое вещество в круговороте природы, смотрит на толпу из русских вороненых глаз-стволов.
Брита услышала, как кто-то произнес ее имя. Обернувшись, увидела молодую женщину в джинсовой куртке, беззвучно артикулирующую слово "привет".
— Я услышала сообщение на вашем автоответчике, что часов в семь-восемь вы, наверно, заглянете сюда.
— Это для человека, с которым я сегодня ужинаю.
— Помните меня?
— Карен, верно?
— Что я здесь делаю, так?
— Боюсь даже спрашивать.
— Я приехала искать Билла, — сказала Карен.
Он лежал на кровати, с открытыми глазами, в темноте. В левом боку, там, где кишечник резко изгибается, образуя селезеночный угол, там, где скапливаются газы, побаливало. Он чувствовал, как рвется из горла сгусток мокроты, но вставать не хотелось, и он проглотил всю эту блевотину, этот вязкий сиропчик. Противный, как его жизнь. Если когда-нибудь напишут его правдивую биографию, это будет хроника болей в распираемом газами животе, неровного пульса, зубовного скрежета, головокружений, одышки, подробные описания того, как Билл, встав из-за письменного стола, идет в туалет отхаркаться — на фото вы можете видеть продолговатые комки тканей, воды, слизи, минеральных солей, кляксы никотина. Или не менее длинные и дотошные описания того, как Билл остается на месте и все это сглатывает. Вот между чем и чем он выбирает, вот его дни и ночи. Когда живешь уединенно, невольно сосредотачиваешься на моментах, которые иначе прошли бы незамеченными в бесцеремонной толкотне, в сложном маневрировании тела по людным улицам и помещениям. К этим-то паузам, к этим излишкам вселенского времени и сводится его жизнь. Паузы его любят. Он — сидячее газорыгательное производство. Вот чем он зарабатывает на пропитание — сидит да харкает, мокрота да газы. Он увидел со стороны, как созерцает волосы, застрявшие в недрах пишущей машинки. Как наклоняется к своим овальным таблеткам, вслушиваясь в хриплый скрип лезвия. Лежа без сна, он начал мысленно перечислять бэттеров команды "Кливленд-Индиэнз", сезон 1938 года[20]. Вот каков он на самом деле — человек, полуночничающий в обществе призраков. Он видит, как они занимают свои места на поле: форма старого образца, просторная, оптимистичная, отбеленные солнцем нарядные перчатки. Список этих бейсболистов — его вечерняя молитва, почтительная петиция на Имя Господне, выраженная в словах, которые пребудут неизменными навечно. Он идет по коридору в сторону туалета — нужно справить нужду или отхаркаться. Стоит у окна и мечтает. Вот человек, в котором он узнаёт себя. Биограф, не изучивший всего этого (ну да не будет никогда никаких биографов), не должен и замахиваться на познание истинной жизни Билла: всех ее подземных закоулков, дренажной системы и т. п.
Его книга, слегка пахнущая детскими слюнями, затаилась прямо за дверью номера. Слышно, как она многозначительно стонет — точь-в-точь замогильный ропот его кишок.