На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986 - Григорий Свирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не случайная, злостная опечатка! Вредительская!» — твердили на всякий случай испуганные чиновники от литературы.
Ну, а само собрание, естественно, течет, несет словесный мусор; — «… мы не предусмотрели и пустили на самотек… Мы не провели разъяснительной работы с массой и не убедили ее…»
И хотя Щукин иронизирует в углу над потоком пустословия, молодой он коммунист, непривычный, вполголоса иронизирует, его уже наставляют кто поопытнее, пообтертее: «Ладно, уж не мешай ему выговориться. Так надо! (Подчеркнуто мною. — Г. С.). Петр Кузьмич сейчас в своей должности. Как в районе, так и у нас. Каков поп, таков и приход».
Притихают они, готовые проголосовать за что угодно. Так надо!.. Только что люди были, а уж больше не люди. Рычаги.
Кончилась официальная мертвечина, вломилась молодежь, которой не терпелось потанцевать, тут ведь и правление, и клуб — одна в селе казенная хата, — раскрыли настежь окна; «Ну, и дыму у вас! — шумели девушки».
Дым-то оказался не простым. А партийным… Задымили Россию, задурили. До тошноты, до головокружения.
Такова сила поэтического образа, когда рукой Поэта водят страдание и мужество. И он решился крикнуть на всю Россию: — Люди мы! Люди, а не рычаги…
II. Юрий Нагибин, Николай Жданов, Николай Заболоцкий, Александр Крон, поднявшие вслед за Александром Яшиным руку на сталинщину… Гибель Александра ЯшинаВряд ли «Рычаги» Александра Яшина, всколыхнувшие думающую Россию, могли появиться, если бы они были единственной попыткой «Литературной Москвы» бросить свет на «новый класс» узурпаторов и разорителей…
Кроме глубокого, как русская беда, рассказа «Рычаги», в той же, второй и последней книге «Литературной Москвы», появился рассказ Юрия Нагибина «Свет в окне».
Уборщица Настя прибирала в доме отдыха всегда пустую квартиру, предназначенную для Самого.
Такие покои есть в каждом, даже самом плохоньком, доме отдыха, санатории на случай, если прибудет «Сам» — министр или директор завода, секретарь ЦК или райкома — у каждого такого дома свой Сам, и вот Настя, подметавшая эти мертвые покои, год терпела, глядя на тесноту вокруг, а потом плюнула на запрет и, включив в комнате свет и позвав детишек дворника и знакомых, расположилась по-хозяйски перед телевизором.
Директор, увидев свет в окне номера, предназначенного — шутка сказать! — для Самого, естественно, кричал на уборщицу. И у него, у директора, бранившего Настю, пишет Юрий Нагибин, «росло… пронизывая до кончиков пальцев, ощущение невыносимой гадливости к самому себе».
Рассказ Юрия Нагибина был почти таким же острым, как «Рычаги»; и, возможно, более поэтичным. Но, конечно, его даже сравнивать нельзя по впечатляющей силе и значению, которое он имел для нашего поколения.
В той же книге напечатан рассказ московского писателя Ник. Жданова «Поездка на родину».
Умерла в деревне мать большого московского начальника Варыгина, и начальник отправился в родную деревню, на похороны. Он отправился в мир, который, по его представлению, давно не существовал. В мир нужды. Грубая мебель. Какой-то распаявшийся самовар.
Он бросает на прибывшего свой отсвет, этот хлам, оживает второй жизнью.
Распаявшийся старый, никому не нужный самовар, лежал на боку, вот так же лежал, как этот приехавший большой начальник. В дороге «расклеился» начальник и тоже никому не был нужен в родной деревне.
Мать ждала-ждала сына, ждала много лет, он оторвался не только от деревни, даже от матери. Он и общего языка найти ни с кем не может, словно из другого государства приехал. Вот какой разговор произошел между крестьянкой, знавшей его мать, и этим бывшим крестьянским парнем.
«Ждала она меня?» — спросил он.
«Да нонешний год молчала, а летось, когда приехать сулились, сильно ждала. Все, бывало, говорит: «Вот ноне, вот ноне». Потом-то притихла уж. Но только не обижалась, нет. Понимала тоже, легко ли такому занятому человеку оторваться… Из наших, деревенских, вы, небось, дальше всех пошли… — Заварив чай, она поставила перед ним чашку и подсела к столу. «Вот что я у вас спросить хотела, — продолжала она. — Верно ли, нет ли ноне сделали с нами? Мы сегодняшний год конопли сеяли, семьдесят четыре гектара. Только посконь зацвела, а тут, глядим, яровые созрели. Мы было жать да скирдовать, а нам молотить велят да вывозить. А посконь, если ее вовремя не убрать, так ведь и матерки не жди…»
«Она думает, от меня все зависит», — растерянно думал Варыгин, стараясь припомнить, что такое эти «посконь» и «матерка» и какая между ними связь. Но припомнить так и не мог.
«Вопрос политический, — проговорил он вслух. — На первом месте у нас всегда должно стоять государство. Все зависит от уровня сознательности масс». Он замолчал, чувствуя, что говорит не то».
Даже он почувствовал, — что же говорить о читателе?! Читатель давненько видел вокруг себя таких Варыгиных. Он и в послевоенной литературе их встречал, еще у Веры Пановой. Поосторожней писала Вера Панова своего Листопада, так ведь и время было другое.
С Варыгиным осторожничать нечего. Оказалось, он не только бездушен, он и языка народа не понимает, вовсе не понимает, точно из другого мира.
Осталось, сообщает автор, у него только чувство вины и вопрос этот: «Верно ли, нет ли с нами сделали?»
Хо-ороший человек, из народа…
Во второй книге снова напечатан Николай Заболоцкий 43. Целая подборка стихов ожившего поэта, среди них три строфы:
При первом наступлении зимыБлуждая над просторною Невою,Сиянье лета сравниваем мыС разбросанной по берегу листвою.Но я любитель старых тополей,Которые до первой зимней вьюгиПытаются не сбрасывать с ветвейСвоей сухой заржавленной кольчуги.Как между нами сходство описать?И я, подобно тополю, немолод,И мне бы нужно в панцире встречатьПриход зимы, ее смертельный холод.
Это стихотворение, по-видимому, не нуждается в комментариях. И в «Литературной Москве», и позднее появляются такие стихи мастера, который не верит теплу и даже той оттепели, которая, по общему мнению, наступила.
Так и не оттаял этот крупнейший поэт, так и умер, тоскуя о том, что у него нет панциря, чтоб вынести холода…
В том же номере «литературной Москвы» Илья Эренбург представляет советскому читателю Марину Цветаеву. Да, именно представляет. Как новичка. К этому времени целые поколения уж и имени ее не слыхали…
Да и кто посмел бы рассказать им о поэтессе, которая, вернувшись на родину, — повесилась?.. Демонстративно, что ли?..
Это был прорыв. Сквозь глухой запрет. Каждый торопился внести свою лепту.
Моим стихам о юности и смерти,Нечитанным стихам! —Разбросанным в пыли по магазинам(Где их никто не брал и не берет),Моим стихам, как драгоценным винам,Настанет свой черед!
Так начал Илья Эренбург свою статью о поэзии Марины Цветаевой.
Он привел стихи Марины Цветаевой, написанные ею в двадцать лет.
Он торопился; погибла Цветаева, как погибли до нее все лучшие поэты России, погибли и ее книги, а для новой России — и не рождались. Он сам был немолод — торопился: ведь она кричала то, что хотелось крикнуть и ему, вот уже много лет:
Отказываюсь быть.В Бедламе нелюдейОтказываюсь жить.С волками площадейОтказываюсь выть.
Конечно, разъяснял он, это она о фашизме, о немецком.
О сталинщине пока что дозволялось говорить лишь Хрущеву. В закрытом докладе. На закрытом заседании. Закрытого съезда.
Но Россия научилась, давно научилась читать между строк…
«Литературной Москве» мы обязаны тем, что Россия потянулась к неведомому ей поэту, — вся читающая Россия, а не только тоненькая пленочка интеллигентной элиты, листавшая самиздат.
«Иду на вы!» — словно бы воскликнула заждавшаяся своего часа редколлегия, публикуя критические эссе и статьи, среди которых сильнее других — статья драматурга Александра Крона о разгроме театральной жизни страны». Статья обвиняла власть предержащую в «замазыванш существующих противоречий» под лозунгом консолидации. Лозунг был дейстаительно подлым, требующим объединяться с палачами.
Вот как пишет Александр Крон: «Глубочайшая неправда, что так называемая теория бесконфликтности рождена в среде творческих работников. С таким же успехом можно утверждать, что мысль о запрещении учения Дарвина родилась в среде биологов». Так прямо ЦК партии еще не обвинял никто… Это была новая высота, с бою взятая творческой интеллигенцией. Именно на этой высоте и родилась крылатая фраза, облетевшая Москву: Каждая установка вызывает остановку».