Ярость жертвы - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом прогнала меня из ванной. Около часа мы просидели с Гречаниновым на кухне. Пили чай. Спать совсем не хотелось. У меня было ощущение, что, где ни коснись, везде боль. Особенно ныли локоть и ключица. Гречанинов к середине ночи помолодел, раскраснелся, но заметно было, что недоволен собой.
— Они нас все время опережают на шаг, — сказал он. — Это надо поправить.
— Пора бы уж, — согласился я солидно.
Не слушая возражений, он уложил нас с Катей на единственную в квартире кровать, себе оборудовал на кухне раскладушку. В начале четвертого все угомонились. Я ждал, когда у Кати начнется истерика, но не дождался. В какой–то момент мне показалось, что она перестала дышать. Я приподнялся на локте, но при тусклом свете ночника разглядел только йодную полосу на бледном лице.
— Я сплю, сплю, — пробормотала она. — И ты тоже спи.
Чуть позже я поднялся и пошел на кухню. Григорий Донатович, укрытый до пояса простынкой, читал какой–то журнал.
— Хочешь снотворного?
— Да нет, я водички… Григорий Донатович, вы в самом деле полагаете, что мы выпутаемся?
Улыбнулся — благодушный, загорелый, невозмутимый и в очках.
— Небольшая депрессия, да, Саша?
— У меня складывается какое–то удручающее впечатление, что их слишком много и они повсюду. Катю жалко, вы же видите, как она переживает.
Гречанинов положил журнал на пол. «Садовод- любитель» — поразительно!
— Нет, Саша, их немного, но они следуют первобытным законам. Загоняют и добивают слабых. Умного, сильного зверя им нипочем не взять. Сказать по правде, ты и без меня с ними справишься.
— Шутите?
— Нисколько. Ты им не по зубам. Уверяю тебя, Четвертачок уже сам жалеет, что с тобой связался. Столько усилий, а у тебя всего три ребра сломано. Почти нулевой результат. Но обратного хода ему теперь нет: потеряет лицо. Он ведь вожачок в стае. Ему свои опаснее, чем чужие. В стае вожачков не меняют, их раздирают в клочья. Только зазевайся.
Если Гречанинов посмеивался надо мной, то, надо заметить, время выбрал не самое удачное.
— Извините, что побеспокоил, — сказал я и пошел спать.
Глава вторая
Просыпался тяжело, с надрывом, точно медведь после зимней спячки. Кати рядом не было. Нашел ее на кухне, где они с Григорием Донатовичем пили утренний кофе. Застал мирную домашнюю картинку, глазам не поверил. Катя — в широченной мужской пижаме в синюю полоску — покатывалась со смеху, а Григорий Донатович с сумрачным видом заканчивал анекдот про пионера Вовку. Увидев меня, Катя завопила:
— Ой, не могу больше, ой, не могу! Саша, послушай!
— А вот еще, — хмуро продолжал Григорий Донатович. — Вызывает учительница Вовиного папу и сообщает: ваш сынок на уроках ругается матом…
Катя взвизгнула и сделала попытку свалиться со стула. Гречанинов деликатно поддержал ее за плечо. Мне не понравилось их веселье: какой–то пир во время чумы.
— Если бы надо мной трое надругались, — заметил я напыщенно, — я бы вел себя скромнее. Хотя бы из чувства приличия.
— Грозный какой пришел, — прокомментировал Гречанинов. — Может быть, голодный?
— Он всегда такой, — пояснила Катя. — Характер очень тяжелый.
— Он где работает, Катюша? Не в крематории?
— Говорит, архитектор. А там кто знает.
— Может, тюрьмы строит?
Катя наложила мне овсянки и густо полила ее медом.
— Будешь кофе или чай?
— Кофе, пожалуйста. — Я ничуть не ревновал ее к наставнику, хотя по натуре был мелким собственником, почти рыночником. Разумеется, перед грозным обаянием Гречанинова, будь ему хоть сто лет, мало какая женщина устоит, но Катя, такая, какая есть, избитая, изнасилованная, принадлежала только мне, в этом я не сомневался.
— Ты хоть в зеркало смотрелась, шутница? — незлобиво спросил я.
— Видите, Григорий Донатович, ему важнее всего доказать, что я уродка и не гожусь ему в подружки.
Гречанинов посочувствовал:
— Пусть на себя посмотрит. Кругом одни бинты… Кстати, Катюша… — Его улыбка сделалась еще лучезарнее. — Ты никому не звонила с дачи?
— Нет, чтобы…
— Вспомни как следует.
Катя уловила, что вопрос с подковыркой: вмиг погрустнела, побледнела, и ссадина на щеке запылала алым цветом.
— Ой, вспомнила! Телеграмму послала… Ходила в деревню, встретила почтальоншу и послала телеграмму.
— Кому?
— Родителям, а что? Просто чтобы они не волновались.
— Ловко, очень ловко, — обрадовался Гречанинов. — Я хочу сказать, шустрые ребята. Прямо профессионалы. Верно, Саша?
— Вам виднее.
После завтрака Гречанинов настроился звонить. Повторилась вчерашняя мизансцена с его любимым радиотелефоном, но инструкции были более сложные. Правда, я в них особенно не вдумывался, чутко прислушивался, как Катя плещется в ванной и что–то напевает. Злило, что никак не могу уловить мелодию. Гречанинов сделал мне замечание:
— Что–то ты чересчур легкомысленно настроен. Соберись, Саша. Сегодня наш ход.
Как вчера, он набрал номер, приложил к уху отводную трубку, и, как вчера, спокойный голос ответил:
— Да, слушаю.
— Доброе утро, Михаил. Я тебя не разбудил?
— Ах, это ты, козел?! — Ждал, ждал звонка!
Ты хоть понимаешь, что наворочал?
— А что такое?
Из пулеметной очереди брани я, как, видимо, и Гречанинов, все же понял, что на мне, оказывается, уже два «мокряка». Один тот, который «заторчал» около больницы, а второй вчерашний, из подвала. На мое слабое возражение, что эти замечательные крепкие ребята вроде бы Божией милостью живы, Четвертачок завопил, что жить им нет надобности после того, как они меня упустили, но дело не в них и даже не в том, что они оба для прокуратуры «висят» на мне, потому что мне самому осталось куковать на свете ровно до той минуты, пока он, Четвертачок, не выковырнет меня из поганой норы, где я закопался. Если же я думаю, что на это уйдет много времени, то я еще больший придурок, чем казался. Денек–другой — вот и весь мой срок пребывания на земле.
— Зачем пугаешь, Миша, — обиделся я. — Я ведь что–то хорошее хотел сказать.
— Ох! — выдохнул Четвертачок, точно в бреду. — Ты даже не представляешь, архитектор, как я тебя буду убивать! — В трубке раздался странный скрежет, как если бы он откусил кусок пластмассы.
— Миша! — окликнул я. — Фотография!
— Чего?!
— Хочу продать тебе фотографию.
Четвертачок молчал, зато Гречанинов одобрительно закивал.
— У Шоты Ивановича, — с достоинством продолжал я, — то есть у гражданина Могола, есть прелестная дочурка. Помнишь, Миша?
Четвертачок молчал.
— Ее зовут Валерия, Лера, правильно? Семнадцати лет от роду, верно? Правда, когда вы познакомились, ей и пятнадцати не было. Ты чего молчишь, Миш? Тебе неинтересно?
— Продолжай!
— Какой–то негодяй вас сфотографировал в прошлом году на озере Рица. Похабная фотография, Миш. Некоторые краснеют, когда разглядывают.
— Врешь, паскуда! — отозвался Четвертачок будто с того света. Плоды трехдневных розыскных усилий Григория Донатовича, мягко говоря, не оставили его равнодушным.
— Почему же вру, Миша? Сейчас все фотографируют. Прямо поветрие какое–то. Я лично вот таких тайных съемок не одобряю, нет. С моральной точки зрения…
— Фотка у тебя?
— Ага.
— Дай поглядеть.
— Миш, я бы рад, но как? Ты вон какой буйный. Убью, выковырну, зарежу — весь разговор. Так нельзя. Я человек мирной профессии. Ты же меня запугал, Миш. Я уж думаю, может, лучше прямо обратиться к Шоте Ивановичу. Попросить защиты.
Снова страшный скрежет — видно, откусил еще ломоть от трубки.
— Твои условия, гаденыш?!
— Не обзывайся, Миш, обидно ведь. Ты же человек воспитанный. Такая девушка тебя полюбила. Я смотрю на нее…
— Архитектор!
— Да, Миш?
— Не зарывайся. Сегодня у тебя козырь, завтра его не будет.
— Опять пугаешь, Миш? Ой, все, вешаю трубку, побежал в туалет.
Трубку повесил, спросил у Гречанинова:
— Ну как?
— Почти безупречно, — признал наставник.
— Фотография действительно существует?
— Конечно. Блеф тут неуместен.
— Он крепко напугался.
— Ты еще не совсем представляешь, кто такой Могол. Он с гор недавно спустился, а Лера его единственная дочь.
Катя позвала нас на кухню, чтобы еще разок попить чайку. Обсуждали животрепещущую проблему: как ее одеть, чтобы она не чувствовала себя беспризорной. Идти в магазин в пижаме она не хотела, но понимала, что без нее мы только выкинем денежки на ветер.
— Впредь будешь бережнее со своими вещами, — справедливо заметил я.
Снова вернулись к телефону. Четвертачок ответил мгновенно. Теперь его было не узнать: голос приветливый и задушевный.