Белые витязи - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, какой он сумасшедший! — воскликнула Ольга Фёдоровна. — А сам он здоров?
— Заколдован. Вот те крест, заколдован. Ни царапинки, ничего нет. Знать, кто Бога за него усердно молит — потому иначе как же!
— Весёлый, поди-ка, с наградами-то?
— Весёлый? Нет. Ни улыбки, ни смешка. Все грустят, все тоскуют. Про вас часто вспоминают. Порою заговариваются даже, ровно бы ума решились. После Молева болота заночевали мы на усадьбе, а там в оранжерее розы цвели, крупные да важные, дух от них так по всей комнате и льётся. Вошли они да как обрадуются. «Вот бы Оля, — это они ваше превосходительство наедине так прозывают, — обрадовалась!» — говорят... А я не расслышал да и говорю: «Чего изволите?» А он: «Молчи, чёртов сын», — да как глянули — хуже француза. Тоже с атаманом, денщик ихний сказывал, говорили раз! Наш-то плакал, а Матвей-то Иванович говорят им: «У, дура баба, чего рюмить, я тебе сам сватов пошлю!»
— Да про меня ли?
— Подлинно про вас. В Новочеркасске-то были, полковника Сипаева дочка юлила-юлила, нет, мерси с карманом — ничего не очистилось!
— Ах он милый мой! — невольно вырвалось у Ольги Фёдоровны.
Казака обступили больные. Кто поздоровее — приплёлся из соседних комнат. Всем интересно было послушать, что делается в армии.
— Глянь-ка, братцы, как рассуждает-то бойко, а сам-то еле на ладан дышит, — сказал молодой солдатик, упираясь ладонями в бока и внимательно разглядывая ампутированного.
— Так на то же они казаки.
— Но что же, что казаки? Нетто казаки не люди?
— Не люди и есть.
— Как не люди? — удивился бородатый ополченец с маленькой культяпкой вместо правой руки.
— Сказал тоже — не люди! Люди-то они люди, да только двужильные!
— Как же это так двужильные? Нешто могут быть такие люди?
— Отчего же нет, одна жила становая, значит, такая, всамделишная, а другая запасная.
— Ну? — с сомнением тянет солдат и внимательно глядит на казака, как будто стараясь отыскать запасную становую жилу.
— Послушайте, землячок, а что про Кутузова слыхать?
— Стоит с армией недалече отсюда, близ Тарутина. А насупротив его Мюратова кавалерия будет. Надо полагать, на днях атакуют.
— Дай-то, Господи! Ну, а скажи, служивенький, неужели Москву так, зря отдали?
— Без выстрела...
— Ах ты, Мать Пресвятая Богородица! Как же оно так можно?
— Ну, довольно вам говорить, — сказала Ольга Фёдоровна, — вы устали, вам отдых нужен.
— Ах, ваше превосходительство, когда же и поговорить, как не перед смертью. Последний раз русскую речь послушать... А вот что, кабы священника мне — дюже желательно Святого Причастия принять.
Послали за священником.
Нервное оживление, вызванное страданиями, проходило быстро, слабость чувствовалась сильнее, больной затихал. Остальные медленно начали расходиться по койкам. Ольга Фёдоровна положила свою руку ему на лоб. Какурин лежал молча, и только отрывистые слова временами с хрипом вырывались у него.
— Ваше благорордие... не ездите... Зараз застрелют... Эка храбрости... Нет, шалишь, брат... Что казак взял — его... — И вдруг, приподнявшись на руках, он дико оглянулся и испуганным голосом закричал: «Чемоданчик!.. А где чемоданчик?.. Господи, белья-то у Пидры Микулича...» — и оборвался.
Что-то подступило ему к горлу, он захрипел, раза два вытянулся и затих. Агония началась.
Когда минуты две спустя пришёл священник, он приложил руку к голове и медленно начал читать отходную.
Как ни крепилась Ольга Фёдоровна, но она не могла вынести этого. Слёзы выступили у неё на глазах, и, рыдая, вышла она на крыльцо.
И сейчас стихли рыдания, и, глядя очарованными глазами на парк, она сказала только:
— Боже, как хорош Твой мир!
Была тёплая, ясная, лунная ночь. Тёмно-голубое небо всё сплошь усеяно было звёздами, месяц был окружён ясным ореолом и проливал кроткий свет, бросая густые тени кругом. И под серебряными лучами волшебной выглядела листва, неровно освещённая, разноцветная по тонам и по окраске. Запах леса, грибов и коры, запах цветов стоял кругом, и нежен и тёпел он был. Тишина была поразительная, селение спало, нигде не было ни звука. Как нечто чудесное, виднелся посреди душистого, полного астр, шток-роз и доцветающей, густо разросшейся резеды резервуар фонтана и белая, вся облитая лунным светом статуя. Какие-то тени, чудилось, бродили и шептались между собой, вспоминая былые, давно прошедшие времена. И сильнее лился и лунный свет, и аромат цветов, и запах леса, и всё говорило о чудной жизни, о красоте смерти природы, о пылкой осенней любви. И страстнее, сильнее, порывистее была эта любовь. Не было в ней той, нежности и ясности, не было той задушевности, что бывает весной. Словно в конвульсиях смерти, готовясь заснуть, отдавалась природа в последний раз, и, нарядившись и накрасившись, окружив себя чудным тёмным небом с мириадами звёзд, обливши страстным лунным светом, она говорила: «Приди и возьми — я твоя! Твоя... Я ещё достаточно хороша!..»
И, точно сорвавшись с невидимых нитей, упадала ясная звёздочка, и яркий свет ложился за нею. Стоило сказать своё желание, пока звезда не скрылась, и желание исполнялось. И Ольга Фёдоровна сказала своё желание — увидеть Петра Николаевича.
Ведь он здесь близко, бродит где-нибудь в партии, ищет врага, ищет смерти. Зачем смерти? Разве плоха жизнь? Разве Оля его не любит так сильно, так нежно!..
И, влекомая чудным запахом и теплотой осенней ночи, в желании забыть душную атмосферу, полную людских страданий, в госпитале, сошла с террасы Ольга Фёдоровна и пришла к своему заветному уголку, на окраину парка, где парк сходился с лесом.
Сухие листья мягко шуршали под её ногами, деревья протягивали ей свои ветви, а осеребрённый лунным светом лес раскрывал свои объятия молодой женщине. И сильнее слышался гимн любви и гимн счастья, немой гимн ароматов и лучей. И чем больше была тишина, тем больше билось сердце, и смутная тревога подымалась внутри. Ольга Фёдоровна встала у калитки и загляделась на лесную дорогу. Сначала ярко освещённая, так что каждая травинка колеи, каждая пылинка искрились и сверкали, она вдруг сразу становилась тёмной, и далеко-далеко светлой точкой горел выход из неё. Вот выход заслонила тень, и ничего не стало видно.
Но ночная тишина нарушилась. Конский топот раздался по дороге, лес пробудился, эхо отдало шаги в обе стороны, и лес заговорил. Быстро кто-то едет. «Это он!» — сказало сердце и не могло ошибиться. Иначе зачем бы была в нём такая тревога, зачем был бы разговор с Какуриным; упадала бы разве звёздочка и разве манил бы так тёмный, таинственный лес?
Что это — сказка, или сон волшебной ночи, или мечта наяву! Но только это он, это его конь; только его приближение можно чувствовать всем телом, только из-за него колени дрожат, и губы жаждут поцелуев, и всё говорит: и щёки, и нежная шейка, и девическая грудь, и всё, и всё...
Но это не он!..
Французская меховая шапка надвинута на самые брови. Ярко блестят подбородни, синяя шинель наглухо застёгнута, и воротник поднят, и посадка не казачья — широко расставлены ноги, и не Ахмет, а чужой, незнакомый золотистый конь бежит по дорожке. О, луна! Зачем обнажила ты обман! Зачем рухнули мечты... Это враг! Надо бежать. Но Ольга Фёдоровна не бежит, силы изменяют ей! Разочарование подкашивает ей ноги, всё мутится и тускнеет в её глазах.
— Послушайте, барышня, скажите, здесь нет госпиталя, куда моего казака Какурина свезли?
Его голос!..
— Петрусь!
— Ольга, милая, ненаглядная!
И он уже на земле, он в своей страшной меховой шапке перед ней, казак ведёт лошадь по дороге, а он, настоящий он, с его губами и нежными усами, с его ароматом молодости и силы, обнимает её. И как тонкая былинка склонилась она ему на грудь, и он обнял её, такую стройную и нежную, и прижал её к себе.
— Милый, дорогой, не забыл... Любишь?
И поцелуй, сладкий, нежный поцелуй, поцелуй любви и счастья.
— Разве могу не любить. Я всё молился за тебя — всё любил...
— И ни одной весточки.
— Оказии не было. Дорогая, подумай...
— Ты похудел. К тебе идёт эта шапка! Казак мой, ненаглядный, милый... Куда же ты ехал?
— В госпиталь, куда отвезли моего казака.
— Казак твой умер...
— Умер? Царство небесное.
Одну секунду пролетела грусть, как облачко в ясный летний день, и сейчас же исчезла она и растаяла. Что значила смерть перед всесильной любовью!
— Не грусти. Я с тобой теперь. Не надо грустить, когда так любишь, моё солнышко ясное.
— Как ты здесь?..
— Ах, тяжело рассказывать! Берг всё рассказал тогда... В тот ужасный день... Не знаю, право, что он рассказывал такое, но меня нигде не стали принимать... От меня сторонились. Я всё сносила. Ведь я за тебя страдала, за моего милого Петруся... Постой, дай досказать, ну, довольно, довольно...