Последний сейм Речи Посполитой - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был и епископ Коссаковский, но держался в стороне, окруженный единомышленниками: Гелгудом - командиром седьмого полка, Нарбутом, Волловичем, секретарем палаты Лопотом - бывшим литовским квартирмейстером, Езерковским - генеральным секретарем сейма, и несколькими родственниками, все время шептавшими ему на ухо, в ответ на что он только улыбался, насмешливо поглядывая на Сиверса и на всю эту толпу, точно молящуюся на него в идолопоклонническом экстазе.
Бокамп же, истый злой дух, самый умный, самый хитрый и самый подлый из всех взяточников, все время переходил с места на место, был повсюду, где шептались, и, нюхая воздух, как гончая собака, подглядывал и подслушивал во всех концах.
Было еще и много других, слонявшихся по залу.
Тут были не только взяточники, не только продажные души, устраивавшие свои дела и карьеры на покровительстве посла, но и вполне безупречные люди, добродетельные граждане и преданные родине, ибо вера в предательские "гарантии" была всеобщей и для многих ослепленных представляла как бы непогрешимый догмат, как бы катехизис истинного патриотизма.
Ничего не значило, что "союзница" захватила самые лучшие воеводства, что "дружеские войска" грабили страну не хуже татарских орд, что Игельстрем вел себя в Варшаве, как сатрап, а Сиверс штыками понуждал сейм к послушанию.
Все верили непоколебимо в пустые слова гарантийного "союза". Не верили только в самих себя.
В какой-то осенивший его момент ясновидения Заремба понял эту истину и не удивлялся больше постыдному зрелищу, не терзался больше позором, не метался в негодовании. Зарембу охватило чувство, похожее на чувство мужика, когда злая буря свалит его халупу, а разбойники раскрадут добро; когда, стоя на развалинах, он глядит на свою долю, взвешивает всю тяжесть несчастья и, собравшись с духом, поплюет на руки, схватится за топор и примется строить все заново. В эту минуту Заремба переживал то же чувство и понимал, что все, к чему бы он ни притронулся, - все это гниль, труха, от поверхности до самой сердцевины, одна едкая плесень и голые развалины. Надо все строить заново от самого фундамента.
Труд неизмеримый, труд для целых поколений, не видать конца напряжению и самопожертвованию, - но другого выхода он не видел. Только разве смерть или позорные оковы рабства. Пока он жив, до последнего его издыхания неумолимая борьба и надежда. Ведь есть же люди, которые чувствуют то же, мечтают о том же, что и он. Есть люди, отмеривающие уже углы новой постройки, усердно работающие над ней. И близится пора, когда должен будет раздаться клич: у кого в сердце любовь и вера, встаньте все и пролейте кровь свою для исцеления вековых ран и искупления грехов!
Вдруг раздался мелодичный звон гитары. Заремба словно очнулся. Сиверс, Бухгольц и де Каше сидели втроем под портретом императрицы, словно под багровой сенью ее кроваво-пурпурной мантии, а у их ног пресмыкалась жалкая толпа, лижущая им ноги за каждую милостивую подачку.
Гитара зазвучала снова, и журчащим фонтаном полился чудный голос.
Стоя посредине зала, пела по-итальянски графиня Камелли, одетая в неаполитанский костюм, в короткой красной юбочке и желтом корсаже. На черных, как вороново крыло, волосах был повязан квадратный платок в золотую и зеленую полоску, а в ушах блестели огромные серебряные кольца. Брат ее, Мартини, переодетый итальянским лаццарони, аккомпанировал ей на гитаре, патетически закатывая черные, как смоль, глаза.
Сиверс сиял от восхищения, а по его примеру все, соблюдая этикет, делали вид, что полны восхищения. После каждого куплета раздавались бурные аплодисменты и громко выражались восторги.
Пользуясь этим, Заремба вышел незаметно.
Любви страданья длятся долгий век,
неслась за ним томная жалоба графини. Он оглянулся, только чтобы посмотреть, где Новаковский, и велел ехать поскорее к камергерше.
Во дворце он не застал уже никого: час тому назад все уехали в Пышки, за несколько верст от города, большой компанией.
Мацюсь повернул на Виленский тракт.
У заставы их ждала новая неприятность: шлагбаум был закрыт и обставлен егерями. К счастью, у него оказалась при себе записка Цицианова, дающая свободный проезд во всякое время дня и ночи. Много времени, однако, прошло, пока явился дежурный офицер и велел пропустить.
- Теперь жарь быстро, Мацюсь! - крикнул Заремба, когда они очутились наконец на свободном тракте.
Как раз в это время зазвонили вечерние колокола, и ветер принес такой поток дрожащих в воздухе звуков, что лошади понеслись во весь опор, и придорожные деревья стали убегать назад с бешеной быстротой.
- Колоколят словно над генералом, - заговорил Сташек, поворачиваясь на козлах.
Но Заремба не слышал, погруженный в размышления.
Жара уже спадала, от лесов тянуло освежающей прохладой, воздух был полон розоватых бликов, небо висело голубым безоблачным сводом. Дорога шла по насыпи, широкая, окаймленная с обеих сторон канавами и густо усаженная березами. Деревни попадались часто, утопая в садах и зарослях. По дороге шло в город и из города немало людей, но в общем было так пустынно, тихо и тоскливо, что Сташек пробурчал:
- Точно на поминки едем. Поди, разревусь сейчас!
Мацюсь ничего не ответил, занятый подстегиванием непослушной пристяжной.
- Лагерь, пан поручик! - доложил вдруг Сташек, указывая налево.
Действительно, за низким кустарником забелели густые ряды палаток. На широкой поляне дымились многочисленные костры, окруженные кучками солдат, и тренькали балалайки.
- Там что, под деревьями, - пушки?
- Так точно, пан поручик. Стоят в зеленых рубашечках, как сиротки из приюта перед крестным ходом. Ткнуть бы этим панночкам куда надо, - недолго бы пришлось ждать, пока разродятся! - хихикнул он в кулак.
- А за ними стоит, по-видимому, какая-то кавалерия? - с удивлением заметил Заремба.
- Смоленские драгуны, - вставил Мацюсь, чуть-чуть придерживая лошадей. - Они самые, узнаю по гнедым лошадям. Товарищи сказывали, что вчера привалило их целых три эскадрона. Это те самые, что прошлым годом стояли близ Кракова.
- Остаются в Гродно или отправляются дальше?
Мацюсь не мог дать дальнейших объяснений. Тогда вызвался Сташек:
- Хорошо бы поразведать! Я, пан поручик, вмиг справлюсь...
- Чешется у тебя кожа? Не пробовал ты, я вижу, казацких нагаек?
- Не случалось еще, пробовал только родимую нашу лещину. Этой мне не жалели! Только я, право слово, живо справлюсь! Калякаю по-ихнему, так что и не почуют - черт или его тетка! Весь июнь месяц маркитанствовал я по их лагерям под Варшавой. Пан капитан может подтвердить, как я все досконально поразнюхал. А на память пустил им красного петуха! Хи-хи!
- Что значит? Не понимаю. - Заремба посмотрел на него с доброжелательной усмешкой.
- Да то, что как будто бог весть от какой причины задымились их магазины с фуражом! Спасать я не бежал, потому посторонней публике запрещено, полагается спасать только тем, кто к тому назначен самим Игельстремом.
- Не Варшавяк, а черт! - брякнул Мацюсь, сплюнув при последнем слове, чтобы не привязался ненароком чумазый.
- Вот ты, значит, какой фрукт? - прошептал одобрительно Заремба.
- Сами судьи лопались со смеху. Потому - магазины-то оказались доверху полными, а этого уж никто не ожидал. При таком случае улетели с дымом и солдатские бараки, ажно от поджаренных казацких тел поднялась вонь на всю Прагу. Сказывал Шмулович, главный их маркитант, что сам Игельстрем рвал на своей лысине остатки волос с досады. Хи-хи! Потрескивали, бедняги, в огне, точно нашпигованные. Собакам была немалая утеха.
- Сердце-то у тебя, я вижу, Сташек, не лучше, чем у волка! - заметил Заремба довольно сухо.
- С неприятелем нянчиться не стану, наших тож не жалеют!
- Надо будет мне пустить тебя с Кацпером в работу, - проговорил после некоторого молчания Заремба.
- Люблю вдвоем, барыши пополам... Как прикажете, пан поручик, поспешил он прибавить, заметив, что Заремба нахмурил брови.
Доехали наконец до Пышек, вернее, до большой корчмы, стоявшей на повороте дороги, у опушки старого высокого леса. Там стояли уже распряженные экипажи, и часть дворни, раздевшись до рубашки, дулась в карты под деревьями.
Рыжий еврей-корчмарь, низко кланяясь, объяснил, что пикник происходит на берегу, и побежал, чтобы указать дорогу. Заремба захватил с собой Сташека, который с вожделением косился на бутылки, стоявшие перед игроками.
Не успели они выйти на узкую лесную тропинку, довольно круто спускавшуюся к Неману, как до них донеслись звуки флейты и пения. Компания, как оказалось, расположилась тотчас же за лесом, на большой поляне, покрытой сочной травой и поросшей редко стоящими дубами. Неман блестел внизу сизой извивающейся лентой, по которой кое-где белели большие полотнища парусов. Час был тихий, вечерний, солнце висело уже низко над лесом, и от дубов стлались длинные тени, а воздух, пропитанный росистым ароматом согретых за день лесов, был полон туманов, стлавшихся по долинам сизоватыми вуалями.