Черниговка. Исторические портреты - Николай Костомаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, родимая! Слышу по твоей речи, что ты не здешняя, – сказала ей женщина. – Первый раз, видно, в Москве?
– Первый раз, – отвечала Ганна.
– Трудно, родимая, ух, как трудно бывает здесь тому, кто первый раз в Москве, пока не привыкнет. Тебе на Греческий двор-то? Иди влево отсюда, а там, произошедши два переулка вправо, не иди туда, а будет третий вправо же, так ты туда иди, и все прямо, прямо, увидишь вдалеке колокольню большущую – Иван Великий прозывается, так ты все иди и на нее смотри, и дойдешь до стены белокаменной, и повернешь влево, и там спросишь Греческий двор, тебе люди покажут!
– Спасибі, тітусю! – сказала Ганна и пошла по указанному пути, устремляя постоянно глаза на золоченую главу Ивана Великого, блиставшую под лучами весеннего утреннего солнца. Но в сети запутанных московских улиц она опять сбилась с пути и стала спрашивать о Греческом дворе у встретившихся ей мужиков. Эти мужики не оказались предупредительны и любезны, как прежняя женщина, направлявшая Ганну к Греческому двору. Эти мужики, услышавши малороссийскую речь, стали поднимать Ганну на смех и передразнивать.
– Да ты, видно, украинская ворона залетела в Москву! А какая, черт ее не взял, красивая! Ходи с нами, добрыми молодцами, во царев кабак! Мы тебя угостим!
– Не хочу! – отвечала Ганна. – Я не піду з вами!
Но один мужик схватил ее за стан.
– Геть! – закричала Ганна. – Кажу, не піду я з вами. Пустіть!
– Пустіть! – передразнивали ее мужики, но Ганна вырвалась от них.
Она пошла скорыми шагами далее и боялась уже спрашивать дороги: научил ее первый опыт, что в Москве молодой красивенькой женщине было небезопасно расспрашивать дорогу у мужчин. Прошедши наудачу несколько улиц, она решилась наконец спросить у какой-то старухи, где Греческий двор. Старуха указала, что он был от ней уже в нескольких шагах.
Греческий двор стоял тогда на том месте, где теперь Никольский монастырь, называемый Греческим и построенный на Греческом дворе именно около того времени, когда совершались описываемые события. У ворот двора стояли караульные стрельцы.
– Тут Гречеський двір? – спросила Ганна.
– Тут! Кого тебе? – спросили караульные.
– Гетьмана Петра Дорошенка.
– Нельзя! – грозно отвечал караульный. – Зачем тебе его? Вон наш полуголова. Спроси его.
Он указал на ходившего по двору стрелецкого полуголову. Ганна подошла к нему, поклонилась и сказала:
– Чи не можна, добродію, побачить гетьмана Дорошенка?
Полуголова подозрительно оглядел ее с головы до ног и проворчал:
– Первое – он уж не гетман и величать его так нельзя. А второе – какое тебе до него будет такое дело? Ты черкашенка, что ли?
– Еге! – отвечала Ганна.
– Не велено без позволения от Приказа пускать к нему никого, кроме тех, что на Малороссийском дворе Черкассы в посольстве приехали, – сказал полуголова. – Ты из ихних, что ли?
– Я його родичка, – сказала Ганна.
– Что это такое: родичка? – говорил полуголова. – Родня ему приходишься, что ли?..
– Еге! – сказала Ганна.
– Хорошо, я сам поведу тебя к нему, – отвечал полуголова.
Петро Дорошенко, привезенный в Москву, был помещен на Греческом дворе и находился в состоянии, составлявшем средину между положением гостя и пленника. Уже он представлялся ко двору, удостоился целовать царскую руку, думный дьяк пред лицом самого великого государя изрек прощение всем его винам и противностям; затем ему сказано было, что он останется в Москве до окончания войны с турками для совета о разных воинских делах. С тех пор он жил на Греческом дворе; его действительно приглашали в Приказ раза три, брали от него сказку о татарских и турецких путях, о средствах к обороне Чигирина и тому подобное. Между тем у его помещения стояло на карауле попеременно по двадцати стрельцов с полуголовами. Наконец в последние пред этим дни позвали его к думному дьяку Лариону Иванову, и тот сказал ему, чтоб он подал челобитную о доставлении ему в Москву жены его. Дорошенко ужаснулся.
– Великому государю, значит, угодно меня оставить здесь навсегда? – спросил он.
– Такой воли великого государя нет, – отвечал дьяк. – Но тебе указано жить на Москве, доколе не утишится война с неверными, а сколько времени она будет длиться, про то Бог весть. Мужу от жены врознь пребывати не подобает.
Нечего было делать Петру Дорошенку. Написал он со слов думного дьяка челобитную о привозе его жены. В ожидании привоза немилой ему жены и не зная, чем окончится его судьба, Дорошенко метался, словно дикий зверь в клетке. Донельзя опротивела ему тогда эта Москва. Думал было он спокойно доживать веку после своей бурной жизни в милой родной Украине, посреди родного народа, на полной воле, а его держат в московской земле, и притом в неволе, хотя не говорят ему, что он в неволе.
В это-то время стрелецкий полуголова привел к нему Ганну Кусивну.
Дорошенко ходил большими шагами по комнате в обычном своем волнении. Полуголова, вошедши с Ганною, сказал:
– Петр Дорофеевич! Вот эта женщина желает видеть твою милость. Говорит она: сродни твоей милости.
– Я не знаю этой женщины, – сказал Дорошенко, оглядевши Ганну. И потом, обратись к ней, спросил: – Яка ти мені родичка?
– Я така тобі родичка, як усі наські люди тобі родичі, – сказала Ганна. – Ясновельможний гетьмане! Вислухай мене, я прийшла до твоєї милості за порадою. Поможи мені, бідолазі!
– Я не гетьман, – сказал Дорошенко, – навіть не полковник, жодного уряду не маю! Я просто в’язень у Москві! Чим я тобі поможу? Я сам бідний. Усі статки-маєтки свої покинув у Чигирині да у Сосниці.
– Я не грошей прийшла прохати, – сказала Кусивна, – хоч я така убога, що і хліба шматка не маю на чужій стороні, а прийшла до твоєї милості не за грошима, а за порадою. Вислухай мене, дай мені порадоньку, бідній, нещасній сироті, ні до кого мені повернутися, пригорнутися на чужій чужині, тільки до своїх людей.
И она, заливаясь слезами, повалилась к ногам Дорошенка. С головы ее спала кика. Ганна на первых порах сконфузилась, очутившись простоволосою, но не решилась надевать на голову противного, насильно ей навязанного московского головного убора.
И почему-то вспомнил Дорошенко, как перед ним со слезами валялись бедные украинцы, когда он их отдавал сотнями в неволю туркам и татарам. Не жаль ему их тогда было, потому что думал он тогда не о лицах поодиночке, а о целой отчизне, которой хотел добыть свободы и независимости. Теперь уже об этой отчизне он не думал, потому что сам погубил ее. Теперь жаль ему стало неизвестной женщины, валявшейся у ног его.
– Встань, молодице, – сказал он. – І кажи, звідки ти?
– З Чернігова, – отвечала Ганна. – Козацького роду, по батькові Кусівна. В Петрівку торік віддали мене заміж, владика дозволив повінчати, а мій молодий в той же день пішов у похід; а я ввечері пійшла по воду до річки Стрижня; в потайнику мене ухопили, очі і рот зав’язали і приволокли до воєводи, а воєвода зґвалтовав мене і відослав з своїми людьми у свою вотчину під Москву і там приказав мене ґвалтом повінчати з своїм чоловіком, а потім, приїхавши сам до Москви, приказав мене привезти, хоче, щоб я жила з тим його чоловіком, з яким мене ґвалтом повінчано, а йому самому стала підложницею.
– А твій перший чоловік живий ще? – спросил Дорошенко.
– Не знаю, ясновельможний пане, чи він ще живий, – отвечала Ганна. – Його зовуть Яцько Молявка-Многопіняжний. Його в поход угнали, а мене ухоплено, – і з тієї пори я про його не чула.
– Молявка-Многопіняжний! – воскликнул Дорошенко. – Я твого чоловіка добре знаю. Він тепер уже сотником у Сосниці. Казав він мені, що у його жінку украли і віддали за другого, казав! Яку ж я тобі, молодице, пораду дам? Іди, молодице, до думного дяка Ларіона Іванова і усе йому повідай, як отеє мені повідала. Я ось тобі цидулу напишу до його!
Он пошел в другую комнату. Ганна дожидалась стоя, опустивши глаза в землю. Дорошенко вышел, отдал ей написанную цидулу и сказал полуголове:
– Кажіть одвести сю жону до Ларіона Іванова в Приказ. А тобі, молодице, на: от, скільки здолаю, стільки помагаю.
Он подал ей несколько серебряных монет, вынес из другого покоя черный шелковый платок и вручил ей, сказавши, что это ей на голову, чтоб не надевать более московской кики.
XV
Привели стрельцы Ганну Кусивну к думному дьяку Лариону Иванову, находившемуся тогда в Приказе. Это был сорокалетний плечистый мужчина с здоровым лицом, с красным от большого употребления напитков носом и с маленькой красноватой бородкой. Прочитавши цидулу Дорошенка, он велел позвать Ганну.
– Мы с тобою, красавица, – сказал он ей, – видимся впервое, а, кажись, я тебя уже знаю. Уж не та ли ты, что писано было нам от гетмана по челобитной полковника Борковского и всех черниговских всяких чинов обывателей на царского воеводу Чоглокова, между иными его худыми делами, что он заслал какую-то жену чужую в свою вотчину и там ее повенчал и в другой раз с его человеком?