Овидий в изгнании - Шмараков Роман Львович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот тебе ось. «Весь этот Декарт», как говорил Федор, глядя на карты звездного неба. И что осталось? Кажется, не бывает так. Ан нет — легко и просто.
А все Терентий. Лика не сразу поняла, чего это он, на правах старого друга семьи, с некоторой фамильярностью принялся знакомить Федора с Лерой, когда та вернулась из Западной Сибири, загорелая, веселая и везде роняющая свой плавиковый шпат и горный хрусталь. «Заметь, Федюн, — грассировал он, изогнувшись за его стулом, как половой в старом трактире, и стряхивая ему в тарелку перхоть со своего синего пиджака, — какие ценности таятся в лоне этой семьи. Вот этот талантливый ученый только что из Сибири, которой, как верно заметил Ломоносов, будет прирастать богатство России. Чувствуешь, Федор, как сразу приросло?»
И то верно. Приросло сразу. С того проклятого вечера, когда Федор на миг не отлучался от Леры, предлагая ей то термоядерный салат из корейской морковки, то влажно шевелящийся студень, Лика почувствовала неладное. И не сердцем почувствовала — даже и женское сердце, хоть и вещун, а не все чует — а каким-то другим органом, обычно ответственным за выполнение иных функций. Где-то там у ней захолонуло и внятным языком перемены температур сказало: все. Теперь, Лика, стой крепче. И помни, кто ты. Потому что твое счастье в эту секунду дрогнуло в своих основаниях и начало неуловимое, но гибельное скольжение, как подтаявший ледник над ущельем.
Резоны, которыми руководствовался Терентий, стали ей ясны далеко не сразу. А когда она поняла, то вздохнула от прозаичности картины. Это был план примитивной, почти животной, и тем не менее блистательно удавшейся мести. Федору Терентий был обязан своим любовным конфузом в Доме пионеров — и, как выяснилось, об этом не забыл. Федор некогда подрабатывал там по своей специальности, ведя астрономический кружок для любознательных пионеров, которым по возрасту еще не приходило в голову использовать темноту для иных целей, когда он, вырубая освещение, включал над ними кокетливо мигающее звездное небо, — а этажом ниже его старый приятель Геннадий, выпускник истфака, корпел над панорамным воссозданием судьбоносного сражения при Бородине, хромая от батареи Раевского в сторону старой Смоленской дороги с фигурой народного полководца Кутузова под мышкой. Именно Федор счел необходимым позвонить Геннадию с вахты, когда однажды вечером его жена Оксана, всегда распространяющая вокруг себя немилосердный запах кокосового шампуня и квалифицированные познания в области гинекологических заболеваний, в компании с оживленным Терентием зашла зачем-то в опустевший Дом пионеров. И когда Геннадий, по звонку Федора прихромав из дому к своей панораме в рекордно короткие сроки, застал Оксану (вычислив ее в темноте по запаху кокоса и звукам, ассоциативно связанным с гинекологическими заболеваниями) во время занятий сексом с Терентием прямо под ногами наступающего пятого польского корпуса Юзефа Понятовского, — он не смог оценить эту идиллию любви посреди войны настолько, чтоб не отреагировать на нее как положено обманутому супругу. Его блестящих технических познаний хватило на то, чтоб за полгода из всяких обрезков труб и прочего металлического хлама сделать пушки, способные к настоящей стрельбе. Бескорыстно радуясь возможности произвести на будущих посетителей панорамы неизгладимое впечатление, он и думать не мог, что первый залп его орудий будет дан не во имя защиты первопрестольной и чистого удовольствия пионеров, а в суровое напоминание о святости семейных уз. Привыкший грешить в случайных местах, Терентий, однако, не мог предположить, что его оргазм на этот раз будет сорван не появлением дежурного врача или продавца мебельного отдела, а залпом двадцати четырех орудий со стороны легендарных Багратионовых флешей, к которым он был бестактно обращен голым задом. Под визг Оксаны, в котором эротические ноты смешивались с батальными, Терентий сорвался и бессмысленно побежал по полю русской славы, и в пульсирующем артиллерийском зареве было видно, что его собственное орудие сильно проигрывает по сравнению с теми, которыми преследовал его мстительный муж. Геннадий не остановился перед тем, чтобы разгласить эту историю всем знакомым, считая, что позор Терентия больше его позора, и долгое время героя-любовника донимали на всех вечеринках просьбами рассказать о том, как он в одиночку напал на ставку Наполеона, вооруженный лишь гениталиями устаревшей штуцерной системы. И теперь Терентий, возлелеявший свою месть, отнимая под ее разработку часы у своей сексуальной жизни, нанес точный удар: он загнал самого Федора, которого считал виновным в своем унижении, в адюльтерный сюжет на главное место. И наслаждался, глядя, насколько его сюжет хорош и как далеко просчитан.
Впрочем, как порядочный муж по известной отечественной примете, Лика узнала обо всем последней. Язык потупленных взглядов, оборванных движений, одиноких стояний у окна, вся эта лексика и грамматика затаенного греха была для нее словно французский, которому ее отдавали учиться в детстве старой Амалии Евгеньевне, но не выучили, — знакомые вроде бы обрывки, из которых не складывается, однако, никакого смысла. И даже когда она, вернувшись раньше времени со дня рождения институтской подруги, в сумерках супружеской опочивальни увидела смутно скользнувшее к дверям Лерино тело, так наследственно похожее на ее собственное, — с большими коричневыми сосками, острой линией ребер под мышкой, темным мыском в низу живота — а потом блеснувшие из постели очки Федора (чем отблескивали они в этом полумраке, и зачем они нужны ему были там?) — даже тогда она словно бы не поняла, хотя, конечно, понимала все гораздо раньше и уверенней. Кажется даже, между ней и Федором был еще какой-то разговор, после того как Лера выскочила в коридор, и чуть ли даже не она сама, Лика, начала его, а он поддержал. И самым острым ее чувством в последующие месяцы было удивление над собственной внутренней тишиной да еще, пожалуй, удивление над этим удивлением. И когда из женской консультации, где знали Ореста Николаевича, позвонили ему домой, чтобы доверительно сообщить, что Валерия Орестовна находится на третьем месяце беременности, — Лика бестрепетно передала ему черную глянцевую трубку, со спокойным вниманием глядя, как он слушает и как меняется его лицо. И во все время последовавших семейных сцен, длительностью несколько месяцев, от которых Федор наконец сбежал, оформив командировку в Пулково и бросив их обеих на произвол обоюдной женской мелочности и старческого брюзгливого самовластия, — она волновалась и бурлила только где-то на поверхности, а глубь ее, как у штормового моря, была незамутненно-спокойной. И по окончании каждого семейного свидания, где отец гремел, мать плакала, а Лера отвечала что-то неслышное, но, по всему судя, непреклонное, она шла на кухню и варила кофе, которым угостила ее подруга Лена, веселая и не задумывающаяся ни о чем женщина, муж которой, хороший гематолог, получал иной раз от итальянских коллег, знакомых по Веронскому конгрессу, подарки с дипломированным национальным колоритом. А когда Лера ушла на несколько дней из дому, когда наконец Орест Николаевич уже почти сломался и разрешил матери позвонить в милицию, в дверь позвонил старый Лерин знакомый, задумчивый еврей-дантист, на всех вечеринках веселивший друзей жгучим исполнением романса «Утро туманное», и передал от Лерочки, что она намерена в целях научной работы ехать на неопределенный срок в Салехард, где будет собирать камни, — тут Лика предложила ему пройти и присесть и начала при нем и всей семье рассказывать какой-то анекдот, чуть ли даже не еврейский.
— Да, собственно, и что им надо, — сказала она, не имея других собеседников, кроме мутно бурлящего кофе. — Мужикам. Мало им надо.
Вот где он сейчас? Протуберанцы наблюдает. На солнце нельзя долго смотреть, от этого слепнут. Какой-то ученый ослеп, Федор говорил. Еще в девятнадцатом веке. Только орлы это могут. Поэтому они носят Зевсовы молнии, и больше никто. Только они…
Лера беременна от него. А она, Лика, никак не может. И свекровь ее, как ни придет, все упражняется в намеках на этот прискорбный факт. Удивительной тонкости аллюзий достигла женщина. Интересно, донесли до нее? Какая ей теперь, поди, радость и оживление.