В польских лесах - Иосиф Опатошу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шмуэл вскочил со стула, снова сел и, стукнув рукой по столу, продолжал ожесточенно:
— Нужно вырваться из этого болота, нужно уехать в Берлин или во Франкфурт-на-Майне. Там тоже есть большие ешивы[41], где, кроме еврейских предметов, изучают и многое другое. А когда мы приедем обратно, мы должны взяться за молодежь. Старики уже бездействуют, не ищут ни в чем смысла, лишь бы была водка! Да, мы должны взяться за молодое поколение, но прежде нам самим надо многому научиться! Здесь есть несколько молодых людей-маскилов. Мы собираемся раза три в неделю, читаем вместе, беседуем… Если хочешь, можешь прийти. Тебе это покажется смешным, но собираться у ребе под носом, в Коцке, безопаснее всего. Никому в голову не придет ни в чем нас заподозрить. Знаешь, это плохой признак, что еврейские юноши никуда не ездят. Когда-то из Польши ездили в ешивы Франции; об Испании, Германии и говорить нечего. Каждый большой город имел своих гаонов, своих ученых, свои ешивы. Иногда мне кажется, что, если б я сегодня очутился в Метце или в Вормсе, я бы встретил там знакомые лица, узнал бы улицы, дома, синагоги — будто вернулся в свой родной город, который покинул в детстве, хотя я там никогда не был. Каждый камень, каждое кладбище — это часть еврейской жизни…
Теперь Мордхе увидел перед собой другого Шмуэла и удивился: откуда берется у человека столько любви к кладбищам и покойникам и такая нелюбовь, такая враждебность по отношению к живым?
Шмуэл умолк и сидел, изредка бросая взгляды на Мордхе; учитель был уверен, что склонил ученика на свою сторону. Потом внезапно спохватился:
— Да, у меня к тебе небольшая просьба!
— Какая же?
— Поскольку твой родственник, реб Йосл, — старый «маскил», он финансировал еще журнал «Бикурей итим», то, может, ты сумеешь раздобыть у него рекомендательное письмо для меня в Берлин к… Если бы ты мог меня ввести в дом к твоему родственнику…
— Хорошо, — обрадовался Мордхе тому, что может что-то сделать для Шмуэла. — Я сегодня же скажу ему о тебе.
У открытого окна стояла дочь шинкаря и болтала с двумя девушками. Одна из девушек показала пальцем на Мордхе:
— Красивый парень! Надо бы завести с ним разговор!
— Он, по-видимому, не из бедных, — прибавила дочь шинкаря.
Мордхе улыбнулся и стукнул вилкой о тарелку. Девушка подошла к столику.
— Сколько мы вам должны? — спросил Мордхе.
— Вы взяли половину утки, графинчик вина. Еще что-нибудь принести? — Девушка смотрела ему прямо в глаза так, что Мордхе даже смутился.
— Ну, булочку!
— Пять злотых, — скорчила недовольную гримаску девушка.
К окну подошел еврей с корзинкой гороха. Одна из девушек, стоявших во дворе, купила на грош гороху и крикнула:
— Темра, лови!
Прежде чем дочь шинкаря успела повернуться, несколько горошинок полетело Мордхе в лицо. Девушки расхохотались и спрятались.
Из соседней комнаты, шатаясь, вышел пожилой поляк и загородил дочери шинкаря дорогу:
— Панна Рохл, я должен тебя поцеловать!
— Я пану глаза выцарапаю!
— Не хочешь? — выпучил старик глаза и обнял ее. — Для тебя это должно быть честью: ясновельможный Карпинский хочет поцеловать дочь шинкаря!
Мордхе выступил вперед:
— Если человек пьян, он должен лечь спать!
— Как ты смеешь? Эй, Стах!
Из соседней комнаты появился молодой поляк.
— Застрели его, Стах! Застрели этого пархатого жида! Он оскорбил твоего отца, старинный польский герб Карпинских! Застрели его, Стах, как собаку! Я дам тебе денег, чтобы ты удрал потом в Америку! Застрели его!
Шинкарь бегал тут же, просил молодого поляка увести отца, целовал ему руку и ругал Мордхе.
Мордхе, рассердившись, оттолкнул шинкаря так, что тот отлетел к стенке. Надеясь сцепиться с молодым иноверцем, Мордхе несколько раз громко повторил:
— Отца-пьяницу нужно держать дома!
— Но пане, пане! — умоляюще просил полупьяный сын окружающих, потом взял отца под руку.
— Пристрели его, гада, пристрели! — не переставая кричал старик и рвался из рук Стаха. — Если б не распутница Эстерка, Аман уничтожил бы всех евреев… Тогда Абрамек не имел бы здесь шинка и евреи не оскорбляли бы польский герб Карпинских… Если б не распутница Эстерка…
Оскорбленный, Мордхе вышел из шинка; он не мог примириться с мыслью, что, когда враг наступает на слабого, тот должен склонить голову, смиренно признать поражение и даже быть благодарным. Он роптал на Бога, не понимая, где справедливость. Если справедливостью называется то, что сейчас произошло, он ее знать не хочет. Мордхе не соображал, куда идет, чувствовал, что Шмуэл расставил ему сети, которые, помимо его воли, опутывают его с ног до головы. Но если он досадовал, то только на самого себя: зачем так легко поддался, зачем даже не пробовал обороняться…
Он видел, что люди, как правило, знают, чего хотят, чувствуют почву под ногами, полны самоуважения, добиваются того, за что берутся. Только он один вечно не уверен в себе и соглашается почти с каждым. Не хватает у него смелости быть твердым, довольным собою, у него постоянно такое чувство, будто он висит в воздухе и вяло машет конечностями. Однако при всем том он ни с кем не хотел бы поменяться. Каких бы успехов ни достиг Шмуэл или кто-нибудь другой в этом же роде — у него способностей не больше, чем у одного из тех купчиков, маклеров или спекулянтов, которые окружают его, Мордхе, отца.
Глава IV
ПОСЛЕДНИЙ
Реб Йосл Штрал кончил писать и тщательно перечитал исписанный древнееврейскими мелкими буквами лист бумаги: буквы были круглы, строчки выгнуты, как полумесяц. Он читал строку за строкой, прибавляя кое-где то кружочек, то палочку, уверенный, что его перевод не хуже оригинала. Он переводил «Фауста». Много лет работая над великим творением Гете, он не закончил еще даже первую часть. Перед ним лежало веймарское издание, переплетенное в мягкую кожу. Плотные бумажные страницы, украшенные коронами и витиеватыми заглавными буквами, усеяли табачные пятна. Он положил перед собой чистый лист бумаги, проставил красными чернилами цифру 307 и начал читать оригинал. И когда он дошел до места, где Мефистофель обращается к женщинам:
Für euch sind zwei DingeVon köstlichen Glanz:Das leuchtende GoldUnd ein gläzender…[42]
он решил не переводить этот текст на древнееврейский, поскольку в новейших изданиях, даже в немецких, его пропускали. Он несколько раз прочитал четыре строчки, улыбнулся, положил свою серебряную табакерку на книгу и глубже уселся в кресло.
Не надо было ему жениться на старости лет! Если б он хоть женился на простой девушке, его богатство способно было бы решить вопрос. Фелиция же не может быть счастлива, она всего лишь пожертвовала собой ради родителей. Если б ее отцу не грозило банкротство, он никогда бы не выдал за него свою дочь. Он только тем и подкупил их, что уплатил долги. Он ей чужд. Он это чувствует, хотя она исполняет все, что он ни пожелает. Каждый вечер она зовет его к себе в гостиную, вероятно, надеясь, что он развлечется среди ее гостей. Но как он выглядит, сморщенный старик, среди либеральных помещиков и еврейских молодых людей? Каждый, кто встречает его в обществе, должен жалеть его жену и думать про себя, что такую молодую, красивую женщину ничего не стоит отбить у старого Шейлока… Он и не заходит туда, к ним, сидит у себя в комнате, читает, пока не разболится голова, а там пусть делается что угодно! Он стесняется ее, стесняется вздохнуть или кашлянуть при ней. Как только она появляется, ему отчаянно хочется казаться моложе… Уже несколько месяцев, как они не были близки… А его богатство? Так ведь она сама рождена в богатстве. Гете прав… Как там сказано у мудрецов: «Вожделеющий женщину меньше, чем он желает молитв, удалится…»
Он поднял очки на лоб и стал смотреть, как Вепш, спокойный, золотистый, искрится в лучах заходящего солнца.
Понемногу он забылся, глядя на солнце; светило скользило к воде, отражалось в ней и обрамляло края неба золотом и медью. Один глаз Йосла закрылся, второй неподвижно смотрел, как кончается день, уходит, уносит свою склоненную голову, и у старика было лишь одно желание: чтобы его не тревожили, оставили в покое. И когда солнце исчезло, Йосл наконец вздохнул. Он слышал, как к дому подъехала карета, махнул рукою в том направлении, откуда несся шум, как бы упрашивая кого-то, чтобы его не беспокоили, и начал укладывать исписанные листы в ящик стола. Не зная, что дальше делать, он все перебрал в ящике, вынул пачку писем, перевязанную тесемкой, и развязал ее. Потом долго смотрел на стертые адреса, зная наизусть содержание каждого письма. Сложенные в несколько раз записочки с сургучными печатями были из Жулкева, заброшенного галицийского местечка, куда ездили маскилы из Польши и из Галиции к своему ребе — реб Нахману Крохмалу[43]. Он его видел: худой, молчаливый, спокойный реб Нахман умел легко решать самые трудные вопросы — двумя-тремя словами. Глаза живые, приветливые, покатый лоб… Рипсовый лапсердак он носил и летом, и зимой. Реб Нахман настаивал, чтобы Йосл перевел «Фауста». И всегда, говоря с ним, вспоминал Ибн-Эзру. Но тот был, вероятно, живее, подвижнее, говорил захлебываясь, отрывисто, щедро дарил свои блестящие идеи окружающим, постоянно торопился, не имея времени спокойно обдумать хоть что-нибудь, писал, странствуя с палочкой в руке, словно это было для него побочным делом.