Трактат о манекенах - Бруно Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но на минуту они заполнили аллею своей свежей поспешностью, и из шелеста их белья, казалось, истекал безымянный аромат аллеи. Ах, эти сквозные и свежие от крахмала сорочки, выведенные на прогулку под ажурную тень весеннего коридора, сорочки с мокрыми пятнами подмышками, высыхающими от фиалковых дуновений дали. Ах, эти молодые, ритмичные, согретые движением ноги в новых шелково шуршащих чулках, под которыми кроются красные пятна и прыщики — здоровые весенние выбросы жаркой крови. Ах, весь этот парк бесстыдно прыщав, и все деревья покрыты сыпью, почками прыщей, что лопаются теньканьем и чириканьем.
Потом аллея снова пустеет, и по сводчатой дорожке тихо дребезжит проволочными спицами детская коляска на тонких рессорах. В маленьком лакированном челноке, погруженное в клумбу высоких накрахмаленных волн фуляра, спит, как в букете цветов, нечто, что стократно их нежней. Девушка, медленно везущая коляску, склоняется иногда над нею, поднимает, повизгивая осями, на задние колеса эту раскачивающуюся корзинку, расцветшую белой свежестью, заботливо раздувает тюлевый букет, пока не покажется сладостное спящее его средоточие, сквозь сон которого проходит, как сказка, покуда коляска проплывает в полосах тени, поток облаков и света.
И в полдень этот раскрывающийся, словно почка, вертоград все еще плетется через свет и тень, а сквозь крохотные ячейки их сети без конца сыплется птичий щебет — жемчужно пересыпается с ветки на ветку из проволочной клетки дня, однако женщины, идущие по краю дорожки, уже устали, волосы их слегка растрепались от мигрени, и лица истомлены весной, а потом аллея совсем пустеет, и сквозь вечернюю тишь из паркового павильона неторопливо плывут ресторанные запахи.
14Каждый день в один и тот же час Бьянка со своей гувернанткой проходит по аллее парка. Что сказать о Бьянке, как описать ее? Я знаю только, что она чудесно согласуется с собой, без остатка заполняет свою программу. С сердцем, сжавшимся от глубокой радости, я всякий раз, словно вновь, смотрю, как — шаг за шагом — входит она, легкая, точно танцовщица, в свою сущность, как неосознанно каждым жестом попадает в самую суть.
Ходит она совсем обычно, без чрезмерной грации, но с простотой, хватающей за сердце, и сердце сжимается от счастья, что можно вот так просто быть Бьянкой — без всяких ухищрений и всякого напряжения.
Однажды она медленно подняла на меня глаза, и мудрость ее взгляда насквозь пронизала меня, пронзила навылет, как стрела. С тех пор я знаю, что ничто не тайна для нее, что она знает все мои мысли с самого их возникновения. И с той минуты я отдал себя в ее распоряжение — безгранично и безраздельно. Чуть заметным движением век она приняла. Приняла без единого слова, на ходу, взглядом.
Когда я хочу представить ее себе, мне удается вызвать лишь одну ничего не значащую подробность: потрескавшуюся, как у мальчишки, кожу на коленях, и это глубоко трогательно и уводит мысль на мучительные тропки противоречий, к дарящим счастье антиномиям. Все остальное, выше и ниже, трансцендентно и невообразимо.
15Сегодня я опять погрузился в альбом Рудольфа. Какое чудесное исследование! Текст этот полон отсылок, аллюзий, намеков, исполнен двусмысленного мерцания. Однако все линии сходятся к Бьянке. Что за счастливые догадки! От узла к узлу, как вдоль фитиля, бежит мое подозрение, подожженное сияющей надеждой — становясь все ослепительней. Ах, как мне тяжело, как сжимается сердце от тайн, что я предчувствую.
16В городском парке теперь ежедневно играет музыка, и по аллее движется весенний променад. Все кружат и возвращаются, расходятся и встречаются в симметричных, снова и снова повторяющихся арабесках. У молодых людей новые весенние шляпы, они небрежно держат в руке перчатки. Между стволами деревьев и сквозь живые изгороди просвечивают в соседних аллеях платья девушек. Девушки идут парами, покачивая бедрами, окруженные пышной пеной оборок и воланов; они, как лебеди, носят с собой эту розовую и белую пышность — колокола, полные цветущего муслина, — и иногда, садясь, опускают их на скамейки, словно утомленные их пустой парадностью, — опускают эти огромные розы из газа и батиста, и они распускаются, переливаясь лепестками. И тогда открываются ноги, положенные одна на другую или скрещенные — сплетенные в белую форму, исполненную неотразимой красноречивости, и молодые люди, проходя мимо, умолкают и бледнеют, потрясенные точностью аргумента, до глубины души убежденные и покоренные.
Приходит минута перед сумерками, и краски мира оказываются еще прекрасней. Все цвета встают на котурны, становятся праздничными, страстными и грустными. Парк быстро наполняется блестящим розовым лаком, от которого все предметы неожиданно выглядят безумно яркими и многоцветными. Однако в этих красках уже есть какая-то чересчур глубокая лазурь, какая-то слишком пронзительная и потому подозрительная красота. Еще минута, и вот чаща парка, припорошенная молодой зеленью, пока еще ветвистая и нагая, вся насквозь просвечивается розовым часом сумерек, подбитая с изнанки бальзамом прохлады, вспушенная неизреченной печалью всего, что навеки и смертно прекрасно.
Тогда вдруг весь парк становится как бы огромным молчащим оркестром, праздничным и сосредоточенным, ожидающим под поднятой дирижерской палочкой, когда в нем созреет и поднимется музыка, и неожиданно на эту громадную, потенциальную и страстную симфонию опускаются быстрые многоцветные театральные сумерки, словно под воздействием мгновенно набухающих во всех инструментах тонов где-то высоко молодую зелень пронизает голос укрывшейся в чаще иволги, и внезапно вокруг становится торжественно, одиноко и поздно, как в вечернем лесу.
Едва ощутимое дуновение проплывает по верхушкам деревьев, и с них дрожью осыпается сухой налет черемухи — невыразимый и горький. Горчащий этот аромат, в который первые звезды роняют свои слезы, как цветы сирени, оторванные от белой и фиолетовой ночи, высоко пересыпается под смеркающимся небом и сплывает безграничным вздохом смерти. (Ах, знаю, ее отец судовой врач, ее мать квартеронка. Это ее каждую ночь ждет у пристани, не зажигая огней, черный речной пароходик с колесами по бортам.)
И тогда-то в эти кружащие пары, в этих молодых людей и девушек, неизменно встречающихся на своих возвратных маршрутах, вступает некая поразительная сила и вдохновенность. Каждый из молодых людей становится неотразим и красив, как Дон Жуан, выходит из себя самого, гордый и победительный, и достигает той убийственной силы взгляда, от которой тают, как воск, девичьи сердца. А у девушек глаза становятся бездонными, в них открываются некие глубинные, разбегающиеся аллеями сады, темные и шумливые лабиринты парков. Праздничный блеск расширяет их зрачки, они без сопротивления раскрываются и впускают молодых завоевателей в шпалеры своих темных садов, расходящихся тропками многократно и симметрично, словно строфы канцоны, чтобы встретиться и обрести друг друга, как в грустном стихотворении, на розовой площадке возле округлых клумб или у фонтанов, пылающих поздним-поздним огнем заката, а потом снова разойтись и рассеяться среди черной массы парка, в вечереющей чаще, что становится все гуще и шумливей, в чаще, где плутают и теряются, будто среди запутанных кулис, бархатных занавесов и безмолвных каморок. И неведомо как сквозь холодок тех смеркающихся садов они вступают во всеми покинутые, чужие уединенные уголки, в какой-то иной, гораздо более темный, плывущий траурной процессией шум деревьев, в котором темнота бродит и вырождается, а тишина, подгнившая за долгие годы молчания, фантастически разлагается, точно в старых заброшенных винных бочках.
Вот так, ощупью блуждая в черном бархате этих парков, они наконец встречаются на уединенной поляне под последним пурпуром заката у пруда, который с давних пор зарастает черной тиной, и на дряхлой балюстраде, где-то на рубеже времени, у задней калитки мира вновь обретают друг друга в некоей давно миновавшей жизни, в дальнем предсуществовании и, включенные в чужое время, в костюмах былых веков без конца всхлипывают над муслином чьего-то трена и, поднимаясь к недостижимым тайнам, всходя по ступеням самозабвения, достигают вершин и границ, за которыми уже одна только смерть и оцепенение безымянного наслаждения.
17Что такое весенние сумерки?
Добрались ли мы уже до сути вещей или эта дорога дальше никуда не ведет? Мы находимся у конца наших слов, которые здесь становятся уже смутными, бестолковыми и невнятными. И однако только за их рубежом начинается то, что так необъятно и невыразимо в этой весне. Мистерия сумерек! Только лишь за пределами наших слов, там, куда не достигает мощь нашей магии, шумит та сумрачная неохватная стихия. Слово здесь разлагается на элементы и распадается, возвращается к своей этимологии, нисходит обратно в глубину, в темный свой корень. Как это в глубину? Мы понимаем это дословно. Вот темнеет, слова наши теряются среди неясных ассоциаций: Ахеронт, Орк, Преисподняя… Чувствуете, как сгущается мрак от этих слов, как слышится шорох кротовины, как повеяло подземельем, погребом, могилой? Что такое весенние сумерки? Еще раз задаем этот вопрос, этот пламенный рефрен наших исследований, на который нет ответа.