Точка опоры - Афанасий Лазаревич Коптелов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Грамота нам ни к чему, — выдвинулся вперед мастеровой постарше. — За нее не приплачивают. А кто обучен — читать не дозволяется. Хожалый-то сразу возьмет на заметку. И подведет под расчет. А того хуже — в острог!
— Читать? Гы-гы. Да мы тут лбами друг о дружку стукаемся…
Парни купили перочинные ножи да расчески, проводили коробейника в семейную казарму.
Там в каждой каморке жило по три семьи: две внизу по углам, третья — на полатях. Бабы выбирали себе пуговицы да крючки к кофточкам, мужики — крученые праздничные пояски с кистями.
На расспросы коробейника отвечал вполголоса пожилой красильщик:
— У нас ничего. У нас, браток, жить можно. А вот в Богородске мы робили у Захарки Морозова — не приведи осподь. Тот живого сглотить готов. Ходит, проклятущий, меж станков с плеткой за голенищем. За малую провинность хлесть да хлесть. А жаловаться не побежишь — у него вся полиция подкуплена. Да, брат…
Рассказчик неожиданно умолк, прислушался и — шепотом:
— Хожалый, собака, приперся. Уж не по твоему ли следу? Ничего, браток, не дадим в обиду. — Стукнул соседям в тесовую перегородку. — Бабы, не плошайте!.. — И опять — пришлому: — Сейчас они захороводят его, а ты — наутек.
Ткачихи выбежали в коридор, окружили кудрявого парнюгу со шмыгающими глазами, загомонили, как грачи, оберегающие гнезда от беркута, и заманили в дальнюю каморку.
— Ходу, браток, ходу! — шептал красильщик, шагая за коробейником по коридору; у выхода подмигнул: — Заходи в другой раз, ежели ты… с хорошим коробом. Я маленько грамотный. А тебя обережем. Не сумлевайся.
4
В конце дня коробейник шел по Вознесенской улице, забрел в магазинчик фабричных лоскутьев; сняв мерлушковую шапку, поклонился хозяину, попросил разрешения погреть руки о черный кожух жарко натопленной голландки. Поставил палку в угол, слегка отогретые ладони приложил к щекам; переминаясь с ноги на ногу, постучал валенком о валенок:
— Ну и морозяка нонича! До костей прокалыват! Хиуз дурмя лютует — с ног валит! — сыпал словами, от которых сам давно поотвык. — А ишо похваливают месяц-то: «Февраль — бокогрей». Мерзлючья лихоманка он — вот што.
Глянул на стеклянную перегородку, за которой сидела молодая, как гимназистка, конторщица, беленькая, с волнистыми волосами, заплетенными в длинную косу.
«Жив наш Зайчик! — отметил коробейник. — Слава богу, миновали его жандармские набеги».
Заметив знакомого человека, конторщица резко сбросила костяшки на счетах и тут же начала быстро пересчитывать. Коробейник ловил каждый звук: раз, два, три; раз, два, три. И снова взмахом ладони девушка сбросила костяшки, будто сбилась со счета. Потом, уткнув левый указательный палец в широкую конторскую книгу, правым стала передвигать костяшки неторопливо и сосредоточенно.
Коробейник облегченно вздохнул, сказал хозяину с поклоном: «Спасибочко за обогрев», — и, нахлобучив шапку на уши, вышел из магазинчика. Потоптавшись у крыльца» будто гадая, в какой стороне его ждет удача — в Рылихе или Голодаихе, стукнул палкой в укатанную дорогу, перешел по мосту через речку У водь и пошагал по улице, которая вела на окраину города, где жила молоденькая конторщица…
…Минувшей осенью Глаша Окулова распростилась с родной деревней Шошино и с зеленоводным Енисеем. Когда плыла на пароходе в Красноярск, думала: доведется ли еще когда-нибудь увидеть эти берега, эти сопки в зеленых папахах кедровников? По своей воле — едва ли. А невольно…
Если случится снова такая напасть, полиция турнет куда-нибудь подальше от родных мест.
Весь окуловский выводок, как говорят охотники, поднялся на крыло. Все разлетелись в разные стороны, в дальние края. Опустел громадный дом. Глаша долго уговаривала мать расстаться с последними приисками, записанными еще до банкротства самого золотопромышленника Ивана Окулова на ее имя, но не могла ее поколебать. Мать повторяла свое: разлетелись дочери и сыновья из родительского гнезда, а все равно младшенькие без ее помощи не могут прожить.
Поезд мчал Глашу на запад, все дальше от родных мест. На станции Тайга она повидалась с Кржижановскими, в Уфе заехала к Надежде Константиновне. От нее — к Старухе, как называли Московский комитет партии.
У Старухи ей дали явку в Иваново-Вознесенск, сказали — там работает Панин, которого она знала по его ссыльным годам. Но, когда Глаша пришла там в дом сапожника, пожилая женщина с красными воспаленными веками, с серыми, как печеная картошка, щеками замахнулась на нее веником:
— Да провалитесь вы все в тартарары!.. — Увидев растерянность в глазах девушки, чуточку подобрела. — Счастье твое, што вчерась засаду из дома убрали: прямиком бы — в острог.
Панина Глаша не нашла. Позднее слышала, что есть в городе какой-то подпольщик, которого зовут Гаврилой Петровичем. Может, он и есть? Никто не мог ответить.
Вспомнила запасную явку к рабочему Ивану Петровичу Мокруеву. К счастью, тот уцелел. Он знал еще двоих. Встретились все четверо и вскоре возродили комитет. Глаша продала золотой медальон, отцовский подарок, и сняла избушку в конце тихой Афанасьевской улицы; нашла урок у фабриканта Галкина за восемь рублей в месяц, находился и второй урок, но она не согласилась за десятку, просила с купчины пятнадцать. И просчиталась. Хорошо, что подвернулась за те же пятнадцать конторская работа. Жить можно! Она — самостоятельный человек, ни от кого больше не зависит. Она на своих крыльях. Матери написала, чтобы не переводила ни копейки.
Мокруев отыскал надежного мальчугана. Тот стал покупать для них в аптеках маленькими толиками глицерин и желатин. Сварила густую массу, вылила в противень. И сразу — удача: не гектограф — чудо. Сняли больше ста оттисков!
Вот она — первая листовка! Хотя и коротенькая, но написана своей рукой. И все главное в ней есть: и проклятия хозяевам за их прижимки, и призыв к борьбе за восьмичасовой рабочий день, и смелый лозунг: «Долой самодержавие!»
Эх, если бы не опасалась за сестер, отправила бы им листовку по почте в Киев! Но нельзя рисковать.
Тот же мальчуган с каким-то своим товарищем среди ночи расклеил листовку на заборах и домах.
Утром, когда пришла на работу, увидела — приказчик ножом соскабливает листок с двери. А хозяин ходил по крыльцу и потрясал кулаками:
— До чего же обнаглели, окаянные!.. Своими бы руками их!.. В бараний бы рог!..
Идет коробейник по крайней улице, из двора во двор, из дома в дом; идет — напевает песенку:
Опорожнится коробушка,
На покров домой приду
И тебя, душа-зазнобушка,
В божью церковь поведу!
Дымят фабричные трубы, мажут небо сажей. Их несколько десятков, и дым, сливаясь, колышется хмурой тучей, оседает