Столешница столетий - Станислав Золотцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому-то и привлекла моё особое внимание одна из примерно десятка фотографий в рамках, висевших, как это и до сих пор водится в провинциальных русских домах, на стене горницы. (Замечу: на бревенчатой стене, но совершенно гладкой и плоской, до того точно, „заподлицо“ были подогнаны друг к другу опиленные, „брусовые“ грани брёвен. „А обои — это только тараканов плодить“ — сказал хозяин дома). На самом большом фото Павел Лаврентьевич сидел на скамейке в центре Талабска — на заднем плане виднелся Троицкий собор, — беседуя с другим стариком, сидящим на той же скамейке. Причём внешность его собеседника была такова, что сначала я решил: это, наверное, брат мастера. Такос же крупное, по-мужицки породистое лицо, окаймленное седой бородой. Правда, борода у этого старика отличалась гораздо большей длиной и кустистостью, чем у дедова друга. И, приглядевшись, я понял: никакого родственного сходства меж двумя людьми на этом фото нет и в помине. Седые волосы сидевшего рядом с Лаврептьичем человека спадали вниз львиной гривой, и брови его тоже были совершенно иными, кустистыми, и вся скульптура его лица, жёсткого, с цепкими, даже чуть хищноватыми глазами, со лбом страстного мыслителя, говорила о том, что это человек явно „не из простых“. Да и вряд ли наш, местный…
Единственно, что по-настоящему роднило их обличья — руки! Мощные ладони незнакомого старика сжимали набалдашник толстой трости, и было видно, сколь жилисты кисти его рук и как длинны и костисты его пальцы. Руки у двух пожилых мужчин, сидевших рядом на том фото, были почти совершенно одинаковы!.. Кроме того, мне показаюсь, когда я пристально вгляделся в лицо бородача с львиной гривой, что оно мне всё-таки тоже знакомо, что я уже видел этого человека. Но — не живьём, а опять-таки на фотографиях. Или на портретах. Но — точно видел.
„С кем это вы здесь, Павел Лаврентьевич?“ — спросил я дедова друга.
„А-а, углядел, заметил, молодец! — живо откликнулся мастер. — А то уж было я сам тебе хотел на этот снимок показать да похвастаться. Думается, ты-то про этого искусника знать должон!“
„Так кто же это?“
„Да Серьга, — с делано-небрежной горделивостью ответил он. — Сергей Тимофеич, тож мой дружок давнишний…“
„Какой такой Сергей Тимофеич?!“ — придирчиво и ревниво спросил дед.
„Да я ж тебе, Николай, стоко разов про него рассказывал! — искренне возмутился его друг. — Тоже мастер по дереву, токо знатнеюший боле всех, на весь мир прославленный. Но он не по мебелям специалист, а людей с дерева вырезывает. И поясные фигуры, и в рост. Великий мастер! Памяти утя никакой, Колька!“
„А-а, так позря шумишь, я помню, про кого речь. Как не помнить! и в музее нашем талабском до войны два его статуя, его работы две стояло, в войну пропали куды-то… По сю пору жалею, что с им не встретился, когда он в Талабск приезжал, ну, вот когда вы тут с им и сфотографировались, лет уж семь аль восемь тому: ты, помню, звал, а у меня тля на сад напала. Жалко! На имена-отчества-то у меня память впрямь слаба стала, а фамилию его помню — Конёнок, да?“
Услышав всё это от обоих стариков, я ахнул: „Конёнков?! Неужели? Сам Сергей Конёнков?“ Потом ещё раз вгляделся в лицо бородача с гривой на фотоснимке: да, никаких сомнений. Фотограф запечатлел знатного краснодеревщика дружески беседующим со всемирно известным скульптором, с одним из самых великих ваятелей XX столетия. С Сергеем Конёнковым!
Это открытие меня просто потрясло. А дедов друг спокойно, даже, говорю, с некой нарочитой небрежностью, в глуби которой всё-таки слышалась явная гордость, повествовал:
— Мы с им ещё до первой мировой познакомившись были. Как первая революция, пятого года, кончилась, выставка всероссийская была устроена, там и мои изделья побывали. Вот их там Конёнок и увидал — да, он сам себя-то Конёнком любил звать, и свои мне статуи показал. Он ить не только по дереву мастером был: и лепил, и камень резал, особенно с млабора добро у него фигуры получались. И в ковке, и в медном литье тоже толк знал… Но мы-то с ним на древесном ваяньи сдружились: тут уж и мне довелось его кой-чему поучить. В Москвы у него был я гостевавши, в мастерской евонной. Вот он, Сергей Тимофеич-то, мне тот германский, золлингенских сталей, инструмент и подорил…
— Так это он вас в Москву звал преподавать? — спросил я его.
— Ну, не он один, но он в тех приглашеньях закопёрщиком был. Он сам в том училище художественном класс вёл, по ваянью, а мне говорил: мол, ты не краснодеревщиков, не мебельщиков будешь научать, а — деревянного декора мастеров, во как! …И соблазнили б, дак поначалу боязно с грудными детями было в Белокаменную перебираться, а посля — война грохнула. Ну, Бог ведает, как было б лучше, а как хужей. Здесь-то, дома, не токо ремеслом, а и землёй живы были, николи не голодовали сильно, даже и в Гражданскую войну, а вот в Москвы, слух был, в те поры многие мёрли с голоду — разрушили, порешили же всё производство тогда…
— А… как же так получилось, что вы с Конёнковым так… подружились, что он вас и в гости к себе позвал приехать, и всё прочее?» (Я медленно подбирал слова, опасаясь, что могу задеть самолюбие старого мастера). «Он ведь уже тогда знаменитым скульптором был, а вы?»
— А Лаврентьич, хочешь ты сказать, лаптем щи хлебал да рваным рукавом заедал, так? — вставил своё жаркое слово мой дед.
Не, милок, мы хошь своё место знали, нос не драли, а тож не лыком были шиты, а добрым лаком крыты. А уж Павел Лаврентьевич (дед возвысил голос) — так допрежь всех нас, годков-приятелей да товарищей. Аль не расслышал, чего он тебе сказал, где они с тем Конёнком встренулись-то? Ить иные с нас тогда ещё в подмастерьях ходили, я в те года, на железную дорогу пошедши, ещё до десятника в мастерских не дорос, — а он, Павел, уже в славу вошёл, сказано ж тебе — на ярмонке всероссийской его работы красовалися! Пото[4] его Сергей Тимофеич и заприметил — по работам. Чего ж дивиться: свой — своего, силач — силача. Ровню, да, хошь не всём, но ровню. Знаменитый, говоришь — да хоть ты трижды знаменитым будь, но, ежли ты мастер истинный, от Бога, то каждый другой мастер тебе ровней должон быть, и не будешь ты на него сверху вниз глядеть. Потому знаешь: и ты у него кой-чему поучиться смогёшь, и он у тя переймёт… Это вот начальники, что никоторым ремеслом не владают, а токо креслом, должностью да красной книжкой и сильны — вот те один перед другим выплясываются… альбо наоборот, один другому пятки лижет, а чуть что — за ж…пу и кусит! А мастеровому человеку в том нужды нет. Мастеры (дед всегда произносил это слово именно так: мАстеры) друг друга всегда поймут… А Конёнок этот — мастеровой, токо великий. Так я говорю, Паша? Верно я этому телку холку мылю?
После такого страстного монолога в защиту своего друга дед перевёл дух и вытер взмокшую свою лысину. Лаврентьича же, было видно, даже несколько смутили столь лестные для него сравнения, тем паче, что прозвучали они в устах его старинного товарища, на такие откровения скупого… И сначала хозяин дома всего лишь кивнул в знак согласия. Потом же, откашлявшись, сказал:
— Ну… примерно так. Он ведь, Конёнков-то, не из бар происходил. Он, как мы, Слав, с твоим дедом — из трудового семейства. Да не с Москвы, не с Питера, а — смоленский. Почти что земляк наш, это ж рядом… Он так говорил: какой-то из давних прадедов у них Конём прозывался, вроде даже ещё до Петра-царя альбо при Петре жил, славнеющий был специалист по литью да ковке, аж для царских хором он ладил врата, кресты и прочие узорины. А то, Сергей говорил, ещё один Конь у них в роду был, тот вроде бы каменных дел мастером был, сам хоромы и дворцы да церквы строил. Вот все внуки-правнуки кого-то из тех Коней и прозывались Конёнками, и — кто по серебру, кто по дереву, кто хоть по лаптям и лукошкам — но все рукодельниками были… А Серьга первым из них в большие люди выбился, образованным стал, да большие художники его ростили-воспитывали, дар Божий в нём увидали. И уж когда на той выставке встренулись мы с им, он, точно уж, во славе находился, золотом ему большущие деньги за его работы платили. Уже и в Германию, и в Америку статуи да бюсты евонные уходили. А уж каких всяких-разных людей знаменитых вокруг него я повидал — страх вспомнить! На моих глазах Шаляпина осадил, когда тот больно разгулялся, буйствовать почал в компании…
— Шаляпина?! Самого?! — ахнул дед. — Надо же такому делу свидетелем стать… А ты мне про то, Паша, прежде не поведывал. Мне-то разок лишь один посчастливилось Фёдора Иваныча живьём слыхать, уж при новой власти, года через три посля переворота питерского, он тогда в Талабск приехавши был дня на два, в городском саду перед народом пел… А ты, вона как, в кумпаньстве с им сиживал. И ведь знаю тя, Лаврентьич, не примыслил ты тут ничо, хвастать-то ты николи любителем не бывши… Эх, с Шаляпиным сиживал!
— Да к чему примысливать, — с грустным спокойствием сказал его друг, — у меня одних фотографий скоко лежало да висело, и с Сергеем Тимофеевичем, и с его приятелями знаменитейшими, — а когда они к новой власти спиной повернувши стали… аль она к им, ну, как я прознал, что и Серьга, и Шаляпин за границу покатили да и осталися там, вот и сничтожил те карточки я, от греха подальше. Сам помнишь, каковы порядки-то были тогда, на своей шкуре мы их с тобой обои спытали…