Том 3. Рассказы 70-х годов - Василий Шукшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он же ненормальный, я давно замечала.
– Я тоже замечала.
– Когда «давно»? – спросила Деятель.
– Ну, давно.
– Он только вчера приехал. Это сын у него ненормальный.
– Это который на мотоцикле-то? Да тот уж лежал в психиатрическом раз пять. Тот просто задавит кого-нибудь, и все. «Токарь семого разряда». Знаем мы этих токарей… Только премиальные хапать.
Деятель понюхала табачку.
– А потом пропивают их с мастерами. Да на мотоциклах гоняют.
– Думают, у них мотоцикл, так за ними любая побежит! Тьфу!.. – Тихушница в самом деле плюнула. – Да по мне – хоть будь с трактором, мне и то на дух не надо. Мне – лишь бы человек был.
Я налил рюмочку – за мотоциклистов. Вообще – за наш славный спорт. Хороши они сегодня, мои грации!.. Мои лапочки. Ворочают пласты – от коллективизации до мотопробега. Сердце радуется! Маленько старичок их смутил… Но это… так, ерунда. Они ему тоже бубну выбили: будет знать, как стрелять из-за угла и воровать колоски. Кулацкая морда. Да еще Георгиевским крестом хвалится! Ясно: какого-нибудь пролетария свалил. Пень дремучий. Дупло. Я выпил еще рюмочку. Потом я выпил еще: товаровед из 27-й квартиры не только растратчик, он еще и без одного легкого. Куркуль недорезанный. Тубик. И тут меня стукнула идея. Как только я выпиваю лишнего, меня начинают стукать разные идеи. Иной раз с похмелья все тело болит. Идея такова: в нашем дворе есть еще одна скамейка с высокой спинкой. Если эту спинку аккуратненько подпилить да потом снова приставить на место… Представляете? Человек садится на скамеечку и приваливается к спинке… Тот же старичок. Или этот, с одним легким… Представляете? А наблюдать все это можно с моего балкона хотя бы. Я вынесу еще три кресла – балкон у меня большой.
Я выпил рюмочку и спустился к грациям.
– Здравствуйте! – сказал я. – Представляете?.. Человек присел отдохнуть, так? И – раз! – кверху ногами. Мы хохочем негромко. Вы спросите: как это делается? Вон скамейка – видите? Подпиливается спинка… Мм? Я это берусь сделать в ночь с субботы на воскресенье. И мы весь день хохочем. Старичок грохнулся, я выхожу и опять подстраиваю спинку… А этому, с одним легким-то, много ему надо! А? Я даже диван на балкон вынесу… Мы славно попируем!
Тут Тихушница встала и куда-то пошла.
Я продолжал развивать мысль. Я доказывал, что всякая идея должна воплотиться в образ, должно быть зрелище, спектакль. Только тогда идея будет выражена до конца.
Сосед из 27-й квартиры рассказывал мне через три дня:
– Вы кричали на них: «Почему вы не понимаете этой идеи со спинкой скамьи?.. Вы – пустобрехи! Кустари!» Чего вы хотели от них? Они же глупы, как…
Я смотрел на него, на этого недорезанного, и думал: «Не будь они глупы, ты бы сейчас кровью харкал». Но это было потом.
А тогда, в воскресенье, я вдруг обнаружил, что передо мной стоит милиционер. Как из-под земли вырос. Они меня предали. Они ничего не поняли…
Тот же сосед рассказывал:
– Когда вас вел милиционер, вы плакали. Вы оборачивались к ним и говорили: «Эх вы! За чечевичную похлебку!.. А я любил вас! Ну и сидите зубоскальте! Мещанки… А годы проходят! Жизнь проходит!» Чего вы все-таки от них хотели?
– Совершенства. Цельности. Красоты.
Сосед громко захохотал. (При одном легком!)
– Нашли красавиц!.. Что вы, помоложе не можете подыскать?
Нет, зря я тогда лишнего выпил. Не выпей я лишнего, я бы смог спокойно и обстоятельно разъяснить им, зачем надо было подпилить скамеечку. Загубил прекрасную идею!
Беседы при ясной луне*
Марья Селезнева работала в детсадике, но у нее нашли какие-то палочки и сказали, чтоб она переквалифицировалась.
– Куда я переквалифицируюсь-то? – горько спросила Марья. Ей до пенсии оставалось полтора года. – Легко сказать – переквалифицируйся… Что я, боров, что ли, – с боку на бок переваливаться? – Она поняла это «переквалифицируйся» как шутку, как «перевались на другой бок».
Ну, посмеялись над Марьей… И предложили ей сторожить сельмаг. Марья подумала и согласилась.
И стала она сторожить сельмаг.
И повадился к ней ночами ходить старик Баев. Баев всю свою жизнь проторчал в конторе – то в сельсовете, то в заготпушнине, то в колхозном правлении, – все кидал и кидал эти кругляшки на счетах, за целую жизнь, наверно, накидал их с большой дом. Незаметный был человечек, никогда не высовывался вперед, ни одной громкой глупости не выкинул, но и никакого умного колена тоже не загнул за целую жизнь. Так средним шажком отшагал шестьдесят три годочка, и был таков. Двух дочерей вырастил, сына, домок оборудовал крестовый… К концу-то огляделись – да он умница, этот Баев! Смотри-ка, прожил себе и не охнул, и все успел, и все ладно и хорошо. Баев и сам поверил, что он, пожалуй, и впрямь мужик с головой, и стал намекать в разговорах, что он – умница. Этих умниц, умников он всю жизнь не любил, никогда с ними не спорил, спокойно признавал их всяческое превосходство, но вот теперь и у него взыграло ретивое – теперь как-то это стало не опасно, и он запоздало, но упорно повел дело к тому, что он – редкого ума человек.
Последнее время Баева мучила бессонница, и он повадился ходить к сторожихе Марье – разговаривать.
Марья сидела ночью в парикмахерской, то есть днем это была парикмахерская, а ночью там сидела Марья: из окон весь сельмаг виден.
В избушке, где была парикмахерская, едко, застояло пахло одеколоном, было тепло и как-то очень уютно. И не страшно. Вся площадь между сельмагом и избушкой залита светом; а ночи стояли лунные. Ночи стояли дивные: луну точно на веревке спускали сверху – такая она была близкая, большая. Днем снежок уже подтаивал, а к ночи все стекленело и нестерпимо, поддельно как-то блестело в голубом распахнутом свете.
В избушке лампочку не включали, только по стенам и потолку играли пятна света – топился камелек. И быстротечные эти светлые лики сплетались, расплетались, качались и трепетали. И так хорошо было сидеть и беседовать в этом узорчатом качающемся мирке, так славно чувствовать, что жизнь за окнами – большая и ты тоже есть в ней. И придет завтра день, а ты – и в нем тоже есть, и что-нибудь, может, хорошее возьмет да случится. Если умно жить, можно и на хорошее надеяться.
– Люди, они ведь как – сегодняшним днем живут, – рассуждал Баев. – А жизнь надо всю на прострел брать. Смета!.. – Баев делал выразительное лицо, при этом верхняя губа его уползала куда-то к носу, а глаза узились щелками – так и казалось, что он сейчас скажет: «сево?» – Смета! Какой же умный хозяин примется рубить дом, если заранее не прикинет, сколько у него есть чего. В учетном деле и называется – смета. А то ведь как: вот размахнулся на крестовый дом – широко жить собрался, а умишка, глядишь, на пятистенок едва-едва. Просадит силенки до тридцати годов, нашумит, наорется, а дальше – пшик.
Марья согласно кивала головой. И правда, казалось, умница Баев, сидючи в конторах, не тратил силы, а копил их всю жизнь – такой он был теперь сытенький, кругленький, нацеленный еще на двадцать лет осмеченной жизни.
– Больно шустрые! Я как-то лежал в горбольнице… меня тогда Неверов отвез, председателем исполкома был в войну у нас, не помнишь?
– Нет. Их тут перебывало…
– Неверов, Василий Ильич. А тогда что. С молокопоставками не управились – ему хоть это… хоть живым в могилу зарывайся. Я один раз пришел к нему в кабинет, говорю: «Василий Ильич, хотите, научу, как с молокопоставками-то?» – «Ну-ка», – говорит. «У нас, мол, колхозники-то все вытаскали?» – «Вроде все, – говорит. – А что?» Я говорю: «Вы проверьте, проверьте – все вытаскали?»
– Ох, тада и таска-али! – вспомнила Марья. – Бывало, подоишь – и все отнесешь. Ребятишкам по кружке нальешь, остальное – на молоканку. Да ведь планы-то какие были… безобразные!
– Ты вот слушай! – оживился Баев при воспоминании о давнем своем изобретательном поступке.
«Все, мол, вытаскали-то? Или нет?» – Он вызвал девку. «Принеси, – говорит, – сводки». Посмотрели: почти все, ерунда осталась. «Ну вот, – говорит, – почти все». – «Теперь так, – это я-то ему, – давайте рассуждать: госпоставки недостает столько-то, не помню счас сколько. Так? Колхозники свое почти все вытаскали… Где молоко брать?» Он мне: «Ты, – говорит, – мне мозги не… того, говори дело!» Матерщинник был несусветный. Я беру счеты в руки: давайте, мол, считать. Допустим, ты должна сдать на молоканку пятьсот литров. – Баев откинул воображаемых пять кругляшек на воображаемых счетах, посмотрел терпеливо и снисходительно на Марью. – Так? Это из расчета, что процент жирности молока у твоей коровы – такой-то. – Баев еще несколько кругляшек воображаемых сбросил, чуть выше прежних. – Но вот выясняется, что у твоей коровы жирность не такая, какая тянула на пятьсот литров, а ниже. Понимаешь? Тогда тебе уже не пятьсот литров надо отнести, а пятьсот семьдесят пять, допустим. Сообразила?