История русского романа. Том 1 - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По канонам эстетики классицизма художественный вымысел выражал не сущее, а должное и логически возможное. Тем самым он строился по законам «правдоподобия», а не самой жизненной правды. Под последней же в эту эпоху разумелась лишь «истинность» событий и лиц, реально когда‑либо происходивших и живших, засвидетельствованных «историей» или «преданием». Поэтому романический «вымысел» резко противопоставлялся в эстетике классицизма исторической «истинности» сюжетов и героев трагедии и эпопеи. В эстетике сентиментализма эти грани постепенно стираются, но всё же еще существуют. Существуют они и для Карамзина. Но он уже ищет пути к сближению художественного вымысла, созданных авторским «воображением» характеров и происшествий с эмпирически понимаемой реальностью. Таким образом, ощупью Карамзин подходил к проблеме типического содержания художественного вымысла.
Но она оставалась для него еще по преимуществу проблемой соотношения «баснословности» авторского вымысла и несомненности реальных фактов жизни. Поиски решения этой проблемы и были тем собственно эстетическим путем, который привел Карамзина к различным формам исторического повествования, предопределил литературно — художественное своеобразие «Истории государства Российского».
«Бедная Лиза» начинается лирическими воспоминаниями автора о богатом историческом прошлом Симонова монастыря. Переходя затем в повествование о печальной судьбе «бедной Лизы», это лирическое вступление ставит ее судьбу как бы в ряд с когда‑то протекавшими здесь историческими, т. е. реально бывшими событиями, служит художественной, хотя и очень еще наивной мотивировкой подлинности героев и всего того, что с ними произошло. Однако об эффективности этой мотивировки для своего времени свидетельствует паломничество читателей к Симонову монастырю, к близлежащему пруду, в котором «утопилась» Лиза. Установка на ощущение реальности ее судьбы подчеркнута и восклицанием повествователя: «Ах! для чего пишу не роман, а печальную быль?» (VI, 29). Она лишний раз свидетельствует о той пропасти, которая отделяла в сознании Карамзина и его современников «романический вымысел» от конкретной «правды» жизни.
Следующей, более серьезной попыткой их сближения явилась первая, лишь весьма относительно «историческая» повесть Карамзина «Наталья, боярская дочь», написанная непосредственно вслед за «Бедной Лизой» в том же 1792 году. Условно — исторический колорит повести, «романический», любовный сюжет которой развертывается на весьма приблизительно обрисованном фоне быта и «нравов» Московской Руси, нужен и здесь Карамзину как эстетическая мотивировка жизненной достоверности этого сюжета. При этом Карамзин сам подчеркивает его условность, называя свою повесть одновременно и «былью», и «сказкой»: «…намерен я сообщить любезным читателям одну быль или историю, слышанную мною в области теней, в царстве воображения, от бабушки моего дедушки, которая в свое время почиталась весьма красноречивою и почти всякий вечер сказывала сказки царице N. N.» (101). Соответственно Карамзин не стремится в повести «Наталья, боярская дочь» создать, хотя бы и в «царстве воображения», историческую картину жизни далекого прошлого. Ему важно другое: вызвать у читателя эстетическое ощущение «историчности», а тем самым и «достоверности» повествования, эстетическое ощущение «далекой старины» и ее реальности. Этой же цели служат многочисленные лирические отступления, в основном выражающие авторское понимание национальной «старины». Характерно в этом отношении отступление, посвященное «трудолюбивым поселянам», которые, по мнению автора, «и по сие время ни в чем не переменились, так же одеваются, так живут и работают, как прежде жили и работали, и среди всех изменений и личин представляют нам еще истинную русскую физиогномию» (109). «Чистотой» старинных нравов мотивируется в повести и добродетельность ее героев.
Принципиально иной характер носит другая, позднейшая историческая повесть Карамзина «Марфа Посадница, или Покорение Новгорода», последнее его собственно художественное произведение. Здесь история является уже не фоном, а главным предметом изображения. Сама же трактовка падения Новгородской республики и покорения ее московским самодержцем явно соотнесена с современностью, спроецирована на события французской революции. Французская революция была для Карамзина событием, превратившим в «развалины» заветные «надежды и замыслы» молодости писателя, связанные с просветительской верой в то, что конец XVIII века будет «концом главнейших бедствий человечества», как он писал об этом в письме «Мелодора к Филалету» (1794; VII, 92, 93). Не случайно Герцен позднее процитировал из этого письма «выстраданные строки, огненные и полные слез», в введении к своему произведению «С того берега»,[111] само название которого фразеологически и но смыслу восходит к этим строкам Карамзина.
Разочарование в результатах французской революции заставило Карамзина качнуться вправо и признать русское самодержавие исторической необходимостью, стать его «верным подданным», но не помешало писателю остаться «по чувствам… республиканцем».[112] Отсюда противоречивая, на первый взгляд, трактовка покорения Новгорода Москвой, данная в «Марфе Посаднице». Выдавая повесть за изложение «старинной» рукописи, Карамзин говорит: «Кажется, что старинный автор сей повести даже и в душе своей не винил Иоанна. Это делает честь его справедливости, хотя при описании некоторых случаев кровь новгородская явно играет в нем» (VI, 205). Оправдывая действия московского князя историческою необходимостью централизации русского государства, Карамзин в то же время внушает читателю и моральное сочувствие покоренным новгородцам, сожаление об утраченной ими «вольности». Выразительна в этом отношении концовка повести: «Вечевой колокол был снят с древней башни и отвезен в Москву: народ и некоторые знаменитые граждане далеко провожали его. Они шли за ним с безмолвною горестию и слезами, как нежные дети за гробом отца своего» (290). В этих строках явно играет «кровь новгородская» самого автора. Она дает себя знать и в образе Марфы Посадницы, поборницы независимости Новгородской республики. В то же время, стремясь смягчить вольнолюбивое содержание образа Марфы, Карамзин обращает внимание читателя на то, что «тайное побуждение» (личного характера), данное «старинным автором» «фанатизму Марфы, доказывает, что он видел в ней только страстную, пылкую, умную, а не великую и не добродетельную женщину». И всё же образ Марфы, «сей чудной женщины, которая… хотела… быть Катоном своей республики» (205), говорит сам за себя.
Излагая в речи московского полководца, боярина Холмского, свой идеал мудрого, справедливого, пекущегося о благе народа самодержца, Карамзин тут же дает своего рода «урок царям»: «Народ! — обращается Холмский к новгородцам, — не вольность, часто гибельная, но благоустройство, правосудие и безопасность суть три столпа гражданского счастия: Иоанн обещает их вам пред лицом бога всемогущего… Обещает России славу и благоденствие; клянется своим и всех его преемников именем, что польза народная во веки веков будет любезна и священна самодержцам российским — или да накажет бог клятвопреступника! да исчезнет, род его…» (289). К этим словам следует примечание: «Род Иоаннов пресекся…», т. е. пресекся потому, что Иван Грозный, ступив впоследствии на путь террора и казней, нарушил клятву своего деда Ивана III, данную новгородцам. А далее следуют строки, не только фразеологически, но и по мысли предвосхищающие знаменитую концовку «Бориса Годунова» Пушкина. Так, по окончании речи Холмского, «легионы княжеские взывали: слава и долголетие Иоанну Народ еще безмолвствовал!». И только после того, как по мановению руки Иоанна «разрушился» «высокий эшафот», сооруженный для устрашения новгородцев, и на месте его взвилось «белое знамя Иоанново», «граждане, наконец, воскликнули: слава, государю российскому!» (289, 290). Выра женная здесь мысль о том, что симпатии народа может завоевать только справедливый и человеколюбивый государь, ведет к пушкинской мысли о решающем значении «мнения народного» для судьбы самодержца.
Своего рода авторским комментарием к исторической концепции повести «Марфа Посадница» служит сказанное Карамзиным об Иване Грозном и новгородцах в «Исторических воспоминаниях и замечаниях на пути к Троице». Карамзин называет здесь новгородцев «славнейшими детьми древней России» и порицает царя за их «истребление», так же как и за пролитую им «кровь подданных, истинных бояр русских» (IX, 206).
Точкой пересечения исторических и художественных интересов Карамзина была проблема характера. Художественное, а тем самым и нравственно — психологическое истолкование реально бывшего, исторического характера решало, с точки зрения писателя, вопрос о жизненной правде, достоверности художественного повествования, к которой он стремился. «Характер» исторических деятелей — вот в чем видит Карамзин решающий фактор исторической жизни, а также и основной предмет исторического повествования. «Если бы, — говорит он в «Известии о Марфе Посаднице», — современные летописцы разумели, что такое история и что важно в ней для потомства, то они, конечно, постарались бы собрать для нас все возможные известия о Марфе; но не их дело было ценить характеры». «И без сказки, — говорится выше, — напечатанной в „Вестнике Европы“, все мы знали, что Марфа Посадница была чрезвычайная, редкая женщина, умев присвоить себе власть над гражданами в такой республике, где женщин только любили, а не слушались» (IX, 120). Повесть «Марфа Посадница» явилась в творчестве Карамзина первым опытом художественного, нравственно — психологического истолкования исторического характера, а тем самым и связующим звеном между «Бедной Лизой» и «Историей государства Российского». В отличие от писателей- классицистов, да в значительной мере и сентименталистов XVIII века, для которых весь интерес «исторического» характера состоял в выражении тех или других «вечных», неизменных сторон человеческой природы, Карамзин трактует характер исторического лица как определенную нравственную индивидуальность, созданную обстоятельствами времени и в свою очередь влияющую на них. Это, по сути дела, уже предвосхищение романтического понимания исторического характера. Им определено следующее критическое высказывание Карамзина о Сумарокове: «В трагедиях своих он старался более описывать чувства, нежели представлять характеры в их эстетической и нравственной истине, … называя героев своих именами древних князей русских, не думал соображать свойства, дела и язык их с характером времени» (VII, 316–317).