Во львиной пасти - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не бойсь, голубушка, не замерзнешь: сейчас одеяльцем накроем. Локти назад!
Скрутив ему самодельной веревкой локти, калмык свободным концом той же веревки хорошенько привязал его к висевшей над постелью цепи и накинул на него свой арестантский халат; затем сам живой рукой нарядился в казенную форму тюремщика, с которым был приблизительно одного роста, нахлобучил себе на брови его засаленную треуголку и вооружился его тюремными ключами.
— Ну, jumaa haltu! (Храни тебя Бог!)
И, последним прощальным взглядом окинув мрачное подземелье, в котором он изнывал более полугода, он осторожно толкнул дверь и с оглядкой вышел в коридор. Пушечные выстрелы долетали сюда еще слышнее и отвлекли, должно быть, из казематов дежурного часового, по крайней мере, его нигде не было ни видать, ни слыхать.
Замкнув за собою на всякий случай дверь ключом, Лукашка взял не налево, где светилась выходная лестница, а направо по коридору, где лежала камера его господина.
Со времени своего заключения в каземате Спафариев поневоле совершенно изменил прежний образ жизни. Большую часть дня он проводил лежа в полудремотном состоянии на своей постели и просыпался поутру довольно рано, — может быть, отчасти и потому, что под утро пустой желудок начинал слишком настоятельно заявлять о своей пустоте. Так-то и в описываемое утро Иван Петрович поднялся спозаранку и не без удовольствия прихлебывал к арестантскому хлебу свежего молока, когда услышал в дверном замке какой-то странный хруст, словно кто-то снаружи хотел да не умел попасть ключом в скважину замка.
«Подвыпил, что ли, патрон мой, аль со страха руки трясутся? — подумал он, сердито оглядываясь на дверь, которая теперь со скрипом растворилась. — И чего ему еще нужно?»
А тот, как всегда шаркая по земле и хрипло покашливая, приблизился к нашему арестанту и отдал ему по-солдатски честь.
— Huwa paiwa, herra! Mita kulu? (Здорово, сударь! Как поживаешь?) Хлеб да соль.
Тут только при слабом мерцании ночника Иван Петрович пристальнее вгляделся в лицо вошедшего и с радостным криком вскочил со скамьи.
— Pardieu! Lucien! Ты ли это или двойник твой?
— Двойник-с. Подлинный Люсьен все еще тут, рядом на цепи и за тремя замками, — отвечал калмык, почтительно целуя руку барина.
Но Иван Петрович обнял камердинера и накрест трижды облобызался с ним.
— Этак-то лучше, — сказал он. — Но я тебя, братец, в толк не возьму: коли ты двойник Люсьена, то кто же подлинный?
— А наш тафельдекер. Больно уж ему моя арестантская хламида приглянулась. По старой дружбе я уступил ее ему да кстати уж и самого на цепь посадил.
Спафариев громко расхохотался.
— Ах ты, шут гороховый! Без проказ ни на час.
— П-ш-ш-ш! — зашипел на барина Лукашка шипом тюремщика. — Ты сударь, маленько полегче закатывайся, у стен есть уши.
— Что уши-то есть — не беда, — понижая голос, отозвался Иван Петрович, — а что и язык есть — вот горе. Да чего ты это кафтан-то сымаешь?
— А чтобы и тебе было во что обрядиться. Сам-то я как-нибудь проскочу: где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках.
— Спасибо тебе, Лукаш, но все одно как ваша братия от крестного целования не попятится, так и наш брат дворянин от своего дворянского слова.
— Да ты, сударь, хоть бы взглянул на себя, совсем, поди, извелся тут на арестантских харчах!
— А мне это только к авантажу: тем стройнее в талии стану.
— Ну, милый барин…
— Отстань, змий искуситель! Plus un mot! (Ни слова более!)
— В рай за волоса не тянут! — покорился камердинер. — А меня, стало, на убег благословляешь?
— Да ведь тебя все равно не удержишь? Только рожей ты в нашего тафельдекера не вышел: бородку себе отпустил.
— А с нею мы в момент покончим. Борода ли ты моя бородушка, краса ли ты моя молодецкая! — с комическою кручиной вздохнул он, проводя ладонью по подбородку, где пробивалась юношеская курчавая поросль. — Не цвести тебе с цветочками весенними, расцветешь, даст Бог, с цветочками осенними!
И, взяв со стола горящий ночник, он решительно поднес его к своему подбородку.
— Что ты делаешь?! — успел только вскрикнуть Иван Петрович.
Но дело было сделано: бородка вспыхнула, а вслед затем пламя было уж потушено рукою, — «красы молодецкой» как не бывало.
— Фу! И начадил-то как, — говорил, морща нос, успокоившийся барин. — Разве не горячо? Ведь вон, смотри: весь подбородок себе опалил, пузыри даже вскочили!
— Да, тепленько было, — с невозмутимой веселостью отвечал опаленный. — Зато на небритого тем паче схож.
— Да по лицу тебя все же сейчас узнают.
— А чтобы не опознали, загримируемся. На домашних спектаклях ты, сударь, бывало, не раз ведь малевал актеров. Так услужи, размалюй меня!
— Без кисти и красок?
— За этим дело не станет.
Живо скатав из мякиша лежавшего на столе хлеба мазилку, Лукашка накоптил ее на дымящемся ночнике и затем преподнес своему господину:
— Voila, monsieur!
— Попытаемся, — сказал Спафариев. — Да чего ты еще стоишь-то? Садись и глазом не моргни.
Привычною рукой он стал расписывать лишенное теперь своей растительности лицо камердинера. Через пять минут круглолицый юноша-калмык превратился в морщинистого брюзгливого финна.
— Кажись, похож, — не без самодовольства заметил художник, отступая на шаг назад, чтобы лучше обозреть свою работу.
— Paljon kitoksi, huwa herra! (Покорно благодарю, добрый господин!) — процедил сквозь зубы Лукашка, кряхтя, как бы с болью в пояснице, приподнялся со скамейки и забренчал ключами.
— Как есть наш тафельдекер, две капли он! — потешался Иван Петрович. — Ну, с Богом!
— А не будет ли мне от твоей милости на дорогу какого поручения?
— Нет, ничего… Впрочем, да: если бы тебе случилось встретить фрёкен Хильду… Но ты вряд ли ее встретишь…
— Да не она ли уж благодетельница твоя, а не майор фон Конов? — тотчас догадался сообразительный калмык. — От нее, небось, и ночник, и евангелие, и молоко парное?
— От нее, — отвечал господин и, чтобы как-нибудь скрыть свое смущение, кивнул на кринку с молоком. — Не хочешь ли отведать?
— Не откажусь, чай, и вкуса уже на знаю. За здоровье глаз, что пленили нас!
Приложившись к кринке, Лукашка не отнимал ее от губ, пока совсем ее не опрокинул.
— Вкуснее, поди, шампанеи! Так поблагодарить, значит, и доложить, что навела, мол, тоже сухоту на сердце молодецкое?
— Перестань вздор болтать! — резко и нахмурясь перебил Спафариев. — Поблагодари за все: и за елку, и за фиалки…
— За елку?
— Ну да, в рождественский сочельник мне доставили елку, а третьего дня прислали вот этот букет фиалок.
— А я в потемках-то, прости, и не углядел, — сказал Лукашка, бережно беря в руки лежавший на столе, уже завядший букетец. — Сердце сердцу весть подает.
— Оставь, не тронь! — сердито прикрикнул на него Иван Петрович, вырывая у него из рук драгоценный букет. — На людях, дурак, смотри, тоже не брякни!
— Дурак-то я дурак, да все же не круглый. И ее-то, голубушку, жалко: тоже, поди, в разлуке мочит подушку горючими слезами.
Барин притопнул даже ногою на неугомонного.
— Замолчишь ли ты наконец, болтун и пьеро! Скоро ли уберешься?
— Так отдать только поклон и из двери вон? А дверь-то я на всяк случай не замкну: авось, все же не утерпишь взаперти. Jumala haltu, herra!
Глава пятая
Ой, батюшки! тону, тону! Ой, помогите!
ХемницерДа здравствует царь! Кто живет на земле,
Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной, таинственной мгле…
ШилмрНа крепостном дворе тем временем шла легкая перебранка между комендантской судомойкой и дежурным вестовым: последний возвращался только что с крайнего бастиона, куда отрядила его фрёкен Хульда для доклада ее братцу-коменданту, что frukost (завтрак) на столе, когда судомойка с двумя пустыми ведрами загородила посланному дорогу и потребовала, чтобы он сейчас же принес с Невы свежей воды.
— Сама, небось, сходишь! — огрызнулся нелюбезный воин. — Пропусти, что ли.
— Не пропущу! Ты — человек военный, тебе-то русские пули нипочем. А я — беззащитная женщина…
— И дура! Русские доселе еще ни одного выстрела не сделали. Мы одни палим.
— Чего же они зевают?
— «Чего!» У них, глупая, траншеи против нас еще не все подведены, да орудия не наставлены. Мы вот пальбой им и докучаем. Ну, отойди от греха!
И, оттолкнув в сторону трусиху, он пошел далее.
Та, видимо, еще колебалась, спуститься ли ей самой к реке или нет, как вдруг кто-то из-за спины выхватил у нее оба ведра.
— Ишь ты, медведь косолапый! Тоже раз услужить хочет, — проворчала судомойка, с недоуменьем глядя вслед мнимому тюремному сторожу, который, по обыкновению, хрипло покашливая, заковылял уже с ее ведрами к крайнему бастиону.