Собрание сочинений. Том I - Юрий Фельзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В который раз убеждаюсь, что такая перестановка на себя (особенно если она не воображенная или намеренная, а из действительного моего опыта) является каким-то уроком терпения, справедливости и доброты, но я уже пытался не раз применять этот полуученический (вероятно, откуда-то заимствованный) способ, и удача зависела у меня от того, насколько я мало задет, в случаях же наиболее задевающих – например, при соперничестве и ревности, как я сейчас лишь предположил – никакие решения не удерживаются, и эта невозможность добиться, предопределить, рассчитать нас ввергает в неизвестность и борьбу чувствительными, беспомощными, заранее побежденными и, быть может, придает нашей жизни немного надежды и того несамодовольного достоинства, которого бы не было без таких провалов – притом именно после пытающей неизвестности.
В теперешнее половинчатое время (без подчинения ежедневному долгу, установленному всякими мелкими обязанностями и без слепого подчинения любви) я трезвее вижу слабости и опасности того и другого подчинения – смертельное несовершенство всей нашей жизни – и как-то могу их сравнивать, и, пожалуй, остаток любви, придушенный и все-таки облагораживающий, мне показывает, сколько грубого и ненужного в деревянном моем дне, в достигнутой наконец «действенности», заставляет меня быть снова – хотя бы с долей игры – не равнодушно-жестоким, а мучающимся и совестливым.
7 июля.
Сегодня было неожиданное письмо Катерины Викторовны – Леля уехала с Сергеем Н. на несколько дней в Берлин и просила мне переслать свою старую фотографию с заломленными руками, о которой я сам же ей часто напоминал, – заодно, пользуясь предлогом и осмелев от Лелиного отсутствия, Катерина Викторовна сообщала всё, что постепенно у нее накапливалось, говоря о Леле в том сообщническом со мной тоне преданности, страстного внимания к мелочам и к постоянному их истолковыванию, который не допускает осуждения и разве только может допустить прощающую, ласковую усмешку, восхищенно-скандализированный шепот, в тоне, пропитанном чужой жизнью и несколько рабском, в каком старые тетушки говорят о любимом балованном племяннике или искренние придворные о своем государе. В письме разбиралось, конечно, трудное Лелино положение: «Сергей Николаевич отличный человек и Лелю чрезвычайно любит, но он не умеет с ней обращаться», – я подумал, что Катерина Викторовна еще не видала, как не умею обращаться и я. – «У Сергея Николаевича тяжелый характер, он обижается и целыми днями молчит, если Леля в чем-нибудь несогласна, а вы ведь знаете Лелю, какая она откровенная и упрямая. Кроме того, он безобразно ревнив и почти не скрывает своей ревности», – это было единственно-неприятное в письме, намек на что-то, мне неизвестное, но сразу же шло утешающее, – «Мы постоянно говорим о вас, и Леля уверяет, что вы один ее приводили в хорошее настроение». Я и сам начинал этому верить – за шесть месяцев нашей «дружбы» бывало по-разному, и я могу что угодно вызывать из памяти, какую-нибудь случайно-удавшуюся свою шутку, веселый одобрительный Лелин смех. Этот оживший, понятливый, нарочно-хитрый ее смех, всё милое письмо Катерины Викторовны внезапно как бы разорвали Лелину далекость и недосягаемость и открыли ее, новую, близкую, мной озабоченную: я улыбнулся, начиная догадываться, для чего прислана мне фотография – Леля, тонко чувствующая, добрая, не забывающая о мелочах в благожелательные ко мне дни, теперь подумала о возможном моем беспокойстве, о подозрениях из-за поездки с Сергеем Н., и вот оттуда, издалека, словно бы успокоительно мне кивнула. Я с восхищением смотрел на Лелину фотографию, как на что-то редкое и для меня значительное, хотя видел эту фотографию только в Берлине – у Катерины Викторовны, – а у Лели ее не видал, и хотя было у меня после Берлина другое долгое чувство, то самое, которое скрашивало недавнюю мою скуку и которое уничтожил дотла ошеломительный Лелин приезд. Впрочем, после Лелиного появления я всегда как-то удивленно вспоминаю берлинские и первые парижские годы – они трогательно и нежно связаны для меня, теперешнего, именно с Лелей, в то время мне лишь названной, а тогдашнее, столь заполнявшее меня чувство выступает обездушенным, пустым перечнем событий, ожиданий и выводов, задевающих в одном случае – если их сопоставить с Лелей. Очевидно, те, кого мы любим сейчас, нам представляются поэтизированными и близкими и в долюбовных наших воспоминаниях (если такие воспоминания хоть в чем-нибудь их коснутся), а те, кого мы разлюбили, кому нашли замену – по крайней мере, на всё время замены – кажутся тусклыми и непоэтичными не только сейчас, но и в нашем с ними же любовном прошлом – и на него отбрасывают свет (вопреки головной, действительной правде) не тогдашние, а новые наши отношения. Фотография, берлинские о Леле разговоры еще острее, чем внезапно оживший и все-таки бледный ее смех, к ней нечаянно меня привели и заставили пожелать – страстно, капризно, самодурно – какой-то наиболее доступной теперь о ней полноты, какого-то живого, невыдуманного воплощения, и я стал нетерпеливо искать, перебирая, увы, немногие свои возможности: письмо – удовольствие уже испытанное, притом без немедленного отклика, расспрашивание Бобки и Зинки – я помнил прежние их о Леле рассказы, просто поразившие меня бездарностью, что же еще – Дерваль?
Я не мог встречу отложить, лишь только о ней подумал, и уже мчался в такси, удивляясь и своей нерасчетливости и неосновательности надежд, но в этом вздорном и поспешном моем поступке была, как сразу же оказалось, некоторая правота и осмысленность. Дерваль, скучающий среди работы, всегда готовый отвлечься, обрадованно мне улыбнулся – он любит посторонние со мной разговоры (о русской революции, о предполагаемых моих ухаживаниях), и вот, расспросив – словно бы понимая меня и для виду, для поколебленного моего достоинства – про какие-то очередные дела, вдруг, с тем же напряженным выражением лба и глаз, с каким спрашивал о делах, точно припомнив что-то, нам обоим необходимое, совсем естественно мне сказал: «Et votre amie, qu'est-ce qu’elle est devenue?».
Конец ознакомительного фрагмента.
Примечания
1
Одиночество и свобода. Нью-Йорк. 1955. С. 273.
2
Письмо Василию Яновскому (23 апреля 1982). Ливак Л. Материалы к биографии Юрия Фельзена// From the Other Shore: Russian Writers Abroad, Past and Present. 2001. № l.C. 67.
3
Одиночество и свобода. С. 291, 294.
4
Адамович, Одиночество и свобода. С. 294. Вейдле В. О тех, кого уже нет // Новый журнал. 1993. № 192–193. С. 388. Яновский В. Поля Елисейские. Нью-Йорк. 1983. С. 46; Мимо незамеченного поколения // Новое русское слово. 1955.
2 октября. С. 2.
5
Фелъзен Ю. Автобиография // Калифорнийский альманах: Издание Литературно-Художественного Кружка города Сан Франциско, 1934. С. 121.
6
Письмо от 25 февраля 1954 г. Ливак, Материалы к биографии Юрия Фельзена.
С. 51–52.
7
Брамс Эм. Вечер новой поэзии // Сегодня. 1920. 13 марта. Миронов М. Вечер нового искусства // Воля. 1920. № 25. Мы признательны Роману Тименчику за ценную справку.
8
Фельзен, Автобиография. С. 121.
9
Из-за одной визы // Сегодня вечером. 1931. № 40. С. 2.
10
Зеленая лампа. Беседа 3 // Новый корабль. 1927. № 2. С. 42.
11
Мы в Европе // Новый Град. 1936. № 11. С. 158. Подробнее об этом см. Livak L. How It Was Done in Paris: Russian Emigre Literature and French Modernism. Madison. 2003.
12
Эмигрантские литераторы по-разному вспоминали обстоятельства возникновения этой клички, полностью сходясь лишь на ее авторстве. Приведем только один пример, из письма Георгия Адамовича Юрию Иваску (29 января 1964): «Она <3. Н. Гиппиус> как-то сказала за чаем у себя: “Вчера, иду по улице, а навстречу этот… ну, как его? Эта спаржа…” Все рассмеялись, а “спаржа” за Фельзеном осталась». Amherst Center for Russian Culture, Amherst College, USA (далее – Amherst). Iurii Ivask Papers. Series 1. Box 1. Folder 3.
13
См.: Фельзен Ю. У Мережковских по воскресеньям // Сегодня. 1930. № 212. С. 5; Парижские встречи русских и французских писателей // Сегодня. 1930. № 252. С. 5. Вейдле В. Франко-русские встречи // Русский альманах. Париж. 1981. С. 397. См. также Le Studio franco-russe / Red. L. Livak, G. Tassis. Toronto. 2005.
14