В конце концов - Борис Полевой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В читальном зале пресс-кемпа на столах каждое утро появляются газеты многих стран мира. Самолеты регулярно доставляют сюда и наши «Правду», «Известия», «Труд». Интерес к русскому языку такой, что эти газеты утром же и исчезают. Коллеги, изучающие русский язык, уносят их в свои комнаты. Начальник пресс-кемпа майор Дин, с которым мы в наилучших отношениях, получил даже по этому поводу протест, и мы с ним всерьез обсуждали, как бороться с таким агрессивным отношением к советской печати — не приковывать же газету цепями.
С журналистами славянских стран — почти со всеми — мы друзья. И просто трогательно, с каким интересом относятся они ко всему, что происходит в нашей стране. Почти все они в разное время обращались к нам с просьбой помочь им попасть к нам хоть ненадолго.
Западные коллеги любят говорить о прессе: «Мы — шестая великая держава мира».
Шестая держава, как же разнообразны и разнокалиберны твои граждане здесь, в этой вавилонской башне, именуемой пресс-кемп. Недавно прилетел сюда из Англии журналист Ральф Паркер, с которым мы познакомились и подружились в разгар войны за Днепром, на 2-м Украинском фронте. Зная, что я в Нюрнберге, он захватил с собой две мои книжки, вышедшие в Лондоне в весьма фешенебельном издательстве «Хачинсон», и в память о былых встречах — литр водки и банку черной икры. Он наотрез отказался от предложения майора Дина устроить в честь него в пресс-кемпе специальный прием. Он хочет встретиться, как он сказал, со своими русскими друзьями. Многие знали его по Москве, где он пользовался доброй славой. Мы приняли его приглашение. «Русский вечер» привлек общее внимание. Голубая гостиная наполнилась так, что кресел не хватило. Сидели на подоконниках, на полу. Литр водки был разлит в столько сосудов, что каждому досталось не больше наперстка, а икра разложена таким образом, что приходилось закусывать, так сказать, воздухом. Однако вечер удался и в честь Советского Союза провозглашались тосты, завершавшиеся и «ура», и «виват», и «вив», и «прозит», и «наздар», и «живио», и даже «гох».
В длинные вечера здешней ранней весны, почему-то похожей на нашу позднюю осень, на улицу никого не тянет, в гостиных пресс-кемпа, в его читальнях, в баре между нами и зарубежными коллегами возникают беседы и споры. Иногда острые, но чаще добродушные.
В этих спорах нашим боевым слоном неизменно является Даниил Краминов, хорошо знающий зарубежных коллег и условия их работы.
— Вот я в своей газете могу обругать любого сенатора либо конгрессмена, и мне ничего не будет, — шумит представитель херстовского агентства. — А вы можете?
— Можем, ругаем и министров. У нас есть государственный лозунг — самокритика нужна нам, как воздух, как вода.
— Я могу выйти на площадь перед Белым домом и сказать во всеуслышанье: «Трумэн — дурак». А вы?
— Я тоже могу выйти на Красную площадь и сказать: «Трумэн дурак», — отвечает Семен Нариньяни.
— А можете вы сказать это о Сталине?
— Не можем, это было бы клеветой. Он такого названия не заслуживает. А клевета в печати у нас — уголовное преступление.
После этого скрещения шпаг остроумия включается в разговор Даниил Краминов. Улыбаясь, он спрашивает:
— А вот своего босса, сенатора или депутата, с которыми ваш босс дружит и на которых ориентируется, сможете вы обругать? Ну? Вас напечатают? А если напечатают, что с вами потом произойдет?
Наступает пауза. Наши западные коллеги переглядываются. Здесь любят остроумие, ценят едкое слово и, что особенно приятно, умеют посмеяться и над собой. На этот вопрос Краминова никто предпочитает не отвечать.
И еще возникают постоянные споры о свободе печати и демократии. У нас отличные переводчики, знающие И точное обозначение и все синонимы этих слов. Но сговориться по этому поводу мы так еще и не смогли, ибо каждая сторона вкладывает в них свой смысл и понимает их по-своему… Однако и здесь можно договориться, доспорить, не играя в поддавки и не изменяя своим убеждениям.
Подружился я тут с одной американской четой. Он — Ральф Д. видный публицист, заведующий европейской редакцией одной из нью-йоркских газет, пожилой, сутуловатый человек с усталыми глазами. Она — Таня Л. — дочь русских дореволюционных эмигрантов, хорошенькая женщина, с премилым курносым носиком, с синими, широко распахнутыми, прямо-таки есенинскими рязанскими глазами. Оба они ходят в офицерской форме. Жуют резинку. Таня лихо водит их дорогую машину, напевая негритянские песенки, отстукивает на плоской, как блин, машинке свои информации, а в минуты отдыха сидит в читальне с каким-нибудь детективным романом в руках, положив на спинку впереди стоявшего кресла свои ножки в крохотных армейских бутсах. От матери Таня унаследовала имя, внешний облик, очень смутное знание русского языка и какую-то, скорее всего, инстинктивную любовь к «стране своих отцов», которую она никогда не видела.
В бесплодных спорах о свободе печати умный Ральф участия не принимает. Сидит, улыбается, думает о чем-то своем. На днях по газетам прошумела его статья, в которой он рассказывал, что под крылышком американской военной администрации, вот здесь в Баварии постепенно формируются объединения изменников, бежавших из славянских стран в боязни ответа за совершенные во время оккупации преступления. Я знаю об этих формированиях от Ярослава Галана, который, пользуясь своим западногерманским выговором да и довольно большой известностью на Львовщине, наблюдал за этим процессом, понимая, что это новое явление чревато весьма серьезными последствиями. Я переслал газету со статьей Ральфа в Москву. Она была перепечатана в «Правде» и широко прошла по нашей прессе. Желая сделать приятное Ральфу и Тане, я дал им «Правду» с этой статьей. Он только грустно улыбнулся и вздохнул:
— Что такое, почему?
Уже потом Таня рассказала, что он получил от главного босса, говоря соленым языком, весьма соленую селедку. Пришла гневная телеграмма, сообщавшая, что в таких статьях редакция не нуждается и если что-либо подобное повторится, она перестанет нуждаться и в нем. Так это было и написано в телеграмме, хотя она была адресована не какому-то там судебному хроникеру, а известному публицисту.
В этот вечер мы сидели в баре у Дэвида. Пили неразбавленное виски и молчали, ибо даже обаятельной Тане не удавалось разворошить мужа. Уже трижды мигнуло электричество, что означало: пора, братцы, спать. Уже бар опустел, и, кроме нас, в нем остались лишь два норвежца, нагрузившихся настолько, что им трудно было отклеиться от стульев. И вдруг Ральф заговорил:
— Мистер Борис, вот вы тут спорите о свободе печати. Наши не обманывают вас, когда говорят, что могут обругать конгрессмена или сенатора. Это в общем-то правда. Но называется ли это свободой? Вот у меня в голове множество острых тем, нужных и, как мне кажется, очень важных. Но они не нужны моей редакции, моему издателю. Писать о них бесполезно. Не напечатают или вернут с припиской, что я сошел с ума, и со счетом за бесполезно потраченные телеграфные расходы. Понимаете? Писать я действительно свободен, что хочу, а вот печататься… Вот так обстоят дела. Вы когда-нибудь наблюдали, как птица, залетевшая в комнату, бьется о стекло? Ей кажется, что ничто ее не задерживает. Небо, поля, лес — вот они рядом. Она летит и падает, больно наткнувшись на что-то невидимое. Добьем виски, а? Ведь за него все равно заплачено.
— Не надо, милый, — Таня заботливо отводила его руку от бокала.
— Дорогая, сегодня это надо, — твердо сказал он, прикладывая бокал ко рту. — Свобода печати. Мы ею здорово гордимся, и она действительно утверждена законом. Но сколько таких вот невидимых глазу преград. — Он поднял худую руку с растопыренными пальцами. — Направление твоей газеты — раз, — он загнул палец. — Оно меняется, и иногда кардинально, в соответствии с политической погодой. И я, журналист, должен меняться в соответствии с ним. Иначе стану белой вороной и меня изгонят из стаи. Читатель — два, — он загнул второй палец. — Ох, вы и не подозреваете, что такое наш читатель. У него политический горизонт десятилетнего мальчика, и он ничего не хочет знать за пределами своего крохотного мирка. Статью, в которой нет ни крупицы «сенсейшен», он читать не станет. Когда-то нацизм был сенсацией, он боялся его, интересовался им, а сейчас вот ему неважно, что в освенцимских печах сожгли два с половиной миллиона людей, таких же, как он сам. Освенцим — это прошлое, и оно его совершенно не интересует. Его сейчас интересуют результаты соревнований в регби между командами «Янки» и «Сенатор»… И каждый из нас должен умерять свой рост, укорачивать себя, подравниваться под его уровень. Иначе ты станешь скучен и сделаешься для него совершенно не нужен… В-третьих, — и он загнул третий палец, но Таня легонько толкнула его ногой. — Да, дорогая, ты права, я слишком заболтался. Мы утомили нашего друга. Борис, еще виски?