Бремя выбора (Повесть о Владимире Загорском) - Иван Щеголихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я лично, за несколько недель до съезда, заявил Староверу и Мартову, что потребую на съезде выбора редакции; я согласился на выбор 2-х троек, причем имелось в виду, что редакционная тройка либо кооптирует 7 (а то и больше) лиц, либо останется одна (последняя возможность была специально оговорена мною). Старовер прямо даже сказал, что тройка значит: Плеханов + Мартов + Ленин, и я согласился с ним, — до такой степени для всех и всегда было ясно, что только такие лица в руководители и могут быть выбраны. Надо было озлиться, обидеться и потерять голову после борьбы на съезде, чтобы приняться задним числом нападать на целесообразность и дееспособность тройки. Старая шестерка до того была недееспособна, что она ни разу за три года не собралась в полном составе — это невероятно, но это факт. Ни один из 45 номеров «Искры» не был составлен (в редакционно-техническом смысле слова) кем-либо кроме Мартова или Ленина. И ни разу не возбуждался крупный теоретический вопрос никем кроме Плеханова. Аксельрод не работал вовсе (ноль статей в «Заре» и 3–4 во всех 45-ти №№ «Искры»). Засулич и Старовер ограничивались сотрудничеством и советом, никогда не делая чисто редакторской работы. Кого следует выбрать в политические руководители, в цент р, — это было ясно как день для всякого члена съезда, после месячных его работ.
Перенесение на съезд вопроса об утверждении старой редакции было нелепым провоцированием на скандал.
Нелепым, — ибо оно было бесцельно. Если бы даже утвердили шестерку, — один член редакции (я, например) потребовал бы переборки коллегии, разбора внутренних ее отношений, и съезд обязан был бы начать дело сначала.
Провоцированием на скандал, — ибо неутверждение должно было быть понято как обида, — тогда как выбор заново ровнехонько ничего обидного в себе не включал. Выбирают ЦК, — пусть выберут и ЦО. Нет речи об утверждении ОК, — пусть не будет речи и об утверждении старой редакции.
Но попятно, что, потребовав утверждения, мартовцы вызвали этим протест на съезде, протест был воспринят как обида, оскорбление, вышибание, отстранение… и началось сочинение всех ужастей, которыми питается теперь фантазия досужих сплетников!
Редакция ушла со съезда на время обсуждения вопроса о выборе или утверждении. После отчаянно-страстных дебатов съезд решил: старая редакция не утверждается. (Один мартовец держал такую речь при этом, что один делегат закричал после нее секретарю: вместо точки поставь в протоколе слезу!)
Только после этого решения бывшие члены редакции вошли в залу. Мартов встает тогда и отказывается от выбора за себя и за своих коллег, говоря всякие страшные и жалкие слова об «осадном положении в партии» (для невыбранных министров?), об «исключительных законах против отдельных лиц и групп»…
Я отвечал ему, указывая невероятное смешение политических понятий, приводящее к протесту против выбора, против переборки съездом коллегий должностных лиц партии
Выборы дали: Плеханов, Мартов, Ленин. Мартов опять отказался. Съезд принял тогда резолюцию, поручающую двум членам редакции ЦО кооптировать себе 3-го, когда они найдут подходящее лицо».
На скамейку подсели две девушки, по виду студентки, и, мило грассируя и гундося, заговорили по-французски. Владимир понял только: Поль Верлен… декаданс… шарман. Они восхищались стихами и, посматривая на рукопись в руках молодого человека, недоумевали, как можно интересоваться чем-то другим. Знали бы они, какие страсти в этой прозе, — Верлену не передать.
Старая редакция… Вера Засулич — живой символ отмщения и справедливости, имя ее останется навсегда в революционном движении. Она достаточно сделала для истории, чтобы позволить себе ничего не делать в редакции. Но Ленин — человек дела, в этом Владимир убедился сегодня, человек предельно откровенный, прямой, жесткий, он не намерен превращать редакцию в паноптикум, в музей восковых фигур, для него те, кто не помогает, — мешают. Личная воля Ленина— выбор тройки — стала волей съезда. И Вере Засулич, оставаясь на пьедестале, можно было великодушно с этим решением согласиться. Но она скромная женщина, не ощущает своего величия и подвержена простым человеческим слабостям, тем более что слабости отчаянно подогреваются другими простыми смертными, она обижена, огорчена, расстроена…
«Рассматривая поведение мартовцев поело съезда, их отказ от сотрудничества (о коем редакция ЦО их официально просила), их отказ от работы па ЦК, их пропаганду бойкота, — я могу только сказать, что это безумная, недостойная членов партии попытка разорвать партию… из-за чего? Только из-за недовольства составом центров, ибо объективно только на этом мы разошлись, а субъективные оценки (вроде обиды, оскорбления, вышибания, отстранения, пятнания etc. etc.) есть плод обиженного самолюбия и больной фантазии.
Эта больная фантазия и обиженное самолюбие приводят прямо к позорнейшим сплетням, когда, не зная и не видя еще деятельности новых центров, распространяют слухи об их «недееспособности», об «ежовых рукавицах» Ивана Ивановича, о «кулаке» Ивана Никифоровича и т. д.
Доказывание «недееспособности» центров посредством бойкота их есть невиданное и неслыханное нарушение партийного долга, и никакие софизмы не могут скрыть этого: бойкот есть шаг к разрыву партии.
Русской социал-демократии приходится пережить последний трудный переход к партийности от кружковщины, к сознанию революционного долга от обывательщины, к дисциплине от действования путем сплетен и кружковых давлений».
…Странно все-таки, что девушки заговорили именно о Верлене. Может быть, побывали в музее только что видели бюст его — голова очень похожа на Ленина. А Верлен, говорят, похож на Сократа. Еще одна цепочка… По каким-то невидимым путям идет связь во времени и в пространстве, только присмотрись, прислушайся — и мир вокруг полон совпадений, возрождения, разноликого единства.
Одна из девушек достала из сумки бриошь, разломила ее пополам, подала подружке, и обе поднесли белым пышный хлеб ко рту и на мгновение будто принюхались, как к цветку, прежде чем разжать губы.
Владимир отвел глаза в сторону. Сразу вдруг вспомнил дом, клеенку на столе, пестрый передник матери. Длинно вздохнул. «Надо сегодня написать домой. Мама, я уже большой, не тревожься, не плачь». И думать сразу о другом, о другом! Почему-то больно, все еще слишком больно вспоминать о доме.
«Надо жить проще, — говорит ему Дан. — Пойдем сегодня к девицам, у меня тьма знакомых в университете. Хорошенькие глазки, тонкий стан — и сразу будет у тебя гармония с миром».
А Владимиру не хотелось. Казалось, он зря только потратит время, такое нужное, заграничное, отпущенное ему судьбой для… для чего?
«Жить проще». А он считает, в эмиграции жить нельзя, можно только готовиться. Как на курсах, которые тебе слишком дорого стоят.
«Зачем тебе столько знать? — вопрошал Дан. — Плеханов, Маркс, философия. Лишнее знание — лишняя скорбь».
И опять не то, хотя и мудро вроде бы про скорбь. Знает он слишком мало, и скорбно ему не от избытка, а от недостатка. Не может он здесь снизойти до «просто жизни», захочет, да не получится. Та же проблема перед ним, что и в Рождественском, — как человеку стать челом века.
«А не слишком ли высоко ты ставишь свое предназначение?» — придирался Дан.
Нет, не слишком. Предназначение — каждого! — нельзя ставить иначе — только высоко. Вот потому и нет у него здесь так называемой личной жизни.
Владимир выпрямился, поднял глаза — вечереет, густо-синее небо, тонкие ветки сеткой, и ему легко — от весны, от влажного ветра с озера, от смутных надежд. Еще прислушался к девушкам, пожалел, не знает французского — взял бы строчку из Верлена на память, подходящую, поднялся со скамьи и пошел.
Над Роной постоял на мосту, посмотрел на островок посреди реки, на нем среди деревьев памятник Руссо — изгнанному, а потом ставшему гордостью…
Постоял, посмотрел на воду — теперь она течет в другую сторону. Усмехнулся: как мало надо, чтобы обратить реку вспять, — повернуться вокруг себя, всего-навсего. Вспомнил упрямца, которого придумал по дороге в Сешероп, — все к морю, а он из моря. Но ведь можно в такой образ вложить и другой смысл — от массы народной, вобрав ее чаяния и надежды, он рвется в неведомое, неся волну, волнение глубин в новые дали.
Владимир совсем не ожидал, что может вызвать своей персоной какой-то интерес у Ленина, которого называли и генералом, и централистом, упрямцем, человеком несговорчивым, резким… Выходило, Ленин — путы на ногах, ярмо на шее эсдеков. Однако при всем их тщании выдумать оскорбление покруче, никто не отказывал Ленину в остроте ума, в твердости его позиции и вообще в силе.
Как бы то ни было, что бы там ни говорили, а лично для Владимира Ленин оказался первым человеком, пожелавшим узнать, что представляет собой сей молодой беглец из России, что он видел, что пережил, о чем думал. Первым человеком, для которого их нижегородское дело оказалось интересным, важным, а разделение их на студентов и рабочих еще и показательным. Трудно было предположить, что их скромные имена здесь так хорошо известны.