А. Разумовский: Ночной император - Аркадий Савеличев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже и не заметил Алексей, как ранний вечерок в полный вечер обратился.
Из этого полузабытья вывел резкий стук двери. Алексей вскинул от стола голову: она?..
— Дурачок ты мой! Пойдем. Всякий ли пальчик поцелован?
Приказ не приказ, а не откажешься. Да и отказываться-то зачем, Господи, прости прегрешения наши!
III
Вездесущие хохлы знали ближнее окружение Петербурга получше, чем окрестности Киева. Давно прижились, к сырости попривыкли. Да заодно и к сытости, которой не могли обрести на Украйне. Хотя, конечно, многое пропитание как раз и оттуда везли.
Полковник Федор Степанович Вишневский опять с обозами туда да обратно ходил. Правда, уже не с царской подорожной, а с купеческой оказией. И не за вином мадьярским, а за чем придется. Дела такие…
Хоть и понравилось тогда Анне Иоанновне привезенное на пробу вино, хоть и допустила его к ручке, многие ласковые слова при тысяче пожалованных рублей говорила, но с зимним обозом вышла конфузия. Мало оправдания, что уже не он в обозных состоял, считая свое дело сделанным, — его обвинили, чуть не до плахи довели. Вино-то поступило совсем другое, не то, что было в пробных бочонках. На кого вину валить? Новый обозный, заранее учуяв расправу, куда-то к низовым казакам деру дал, — его, Вишневского, на спрос привели. Тем только и отделался, что продал все свои именьица и самолично доброе вино доставил. Для вящей убедительности с первого воза плаху с воткнутым топором принес. Бог миловал! А ведь под такое подозрение и доброе вино могло недобрым показаться…
Алексей не в первый раз слышал эту пьяненькую исповедь, — полковник давно уже был не полковником, а захудалым прихлебателем, наезжал с попутными обозами поесть щец в Гостилицах. Сейчас, по сухому-то времени, пяток телег сразу пришло. С изразцами для новых печей, с коврами, с мебелишкой кой-какой. Чувствовалось, что делишки цесаревны помаленьку поправлялись.
Более того — и сам полковник в радость. Душа у Алексея была незабывчивая. Благодарение архиепископу Феофану он мог слать только в молитвах, а благо своему хохлацкому собрату-полковнику — вот оно, сразу на столе являлось. Не в первый год, когда Карпуша сам кухарил, — был уже кой-какой штат прислуги. Повар Аверьян, прачка Аверьяша, по-настоящему Марья, горничная… да, та самая чухонка Айна. Так цесаревна повелела. Алексей подозревал, что испытывала его, но какая теперь испыталовка? Ни Айна, ни он сам даже в мыслях ничего такого не допускали. Наезжая время от времени сюда, Елизавета обоих прямо в глаза вопрошала:
— Ну как, мои дорогие? Не слюбились?
Айна в слезы, Алексей в смех:
— Господыня, сама ж знаешь!
Отвечала:
— Знаю. Потому и спрощаю. Хорошо-то как у тебя здесь, Алеша!..
И раз, и другой вроде как ненароком оговаривалась, а потом яснее:
— Ты дворянин теперь, а где твой двор?
Выждала долгую минуту, белые свои руки, не стесняясь застывшей Айны, на плечи ему положила:
— Здесь твой двор, Алексей Григорьевич. Жалую тебе Гостилицы со всеми прилежащими хуторами… Постой, постой, — остановила его, готового стать на колени. — Указом исполнить сие пока невольна, владей так… как и мной владеешь. Ведь тоже без указа?
— Нет, — возразил Алексей, — по самому крепкому указу. — И правую руку на левую грудину положил, вроде как перекрестился.
Вот и обзаводился теперь хозяйством, уже на правах хозяина. Невелик доход с бедных окрестных хуторов, но при разумном пользовании кое-что набиралось. Строился-обстраивался.
Полковник Вишневский в самую горячку как раз и нагрянул. Плотники по сходням катали уже бревна для верхних венцов нового флигеля. Замышлялся он не больше старого дома — куда там, не слишком густо в кошеле звенело, — но чистым И, главное, новым, собственной постройки. Имел он право свою господыню в свой дом под белы ручки возвести?
Самое заветное желание!
Полковнику-то что — ему и в старых хоромах хорошо, просто лучше некуда. При поваре Аверьяне да при неизменном Карпуше. Истинно, два сапога — пара.
Карпуша за это время сдавать начал, да ведь и полковник-скиталец не вечен. Тоже годы давали знать свое. А особливо дороги, а еще особливее — придорожные кабаки. Как без них отъезжему человеку?
Но главную заботу хозяина не забывал.
— Мати твоей наказ будет?
— Мати — грошиков, сколько мог собрать. Наказ до Кириллы. Скажи: старший брат в Петербург вызывает. Скажи: до потребы. Своим обозом и доставишь. Не в тягость?
— Помилуй, Алексей Григорьевич, какая тягость. Разве сомнение: не рановато?
— Не, Федор Степаныч. Неча ему быкам хвосты крутить. Самое время за ум браться.
— Время так время, Алексей Григорьевич. Исполню лучшим образом. А ты пока возлей на дорожку… да поспиваемо, мабыть? Не разучился?
— Не знаю… Голос сел. Все больше теперь бандуру ласкаю. У нее голосина добрая.
Карпуша уже тащил, не дожидаясь приказания: ему повод для лишней чарки. Хозяин тоже не промах, а ведь строжит. Потому — хозяин, владетель его души и тела. Как и тела той же Айны, что подавала на стол. В зале теперь, конечно, садились, не в медвежьем же углу Карпуши. Смотрел на них властным мужским взглядом первый хозяин Гостилиц, вопрошал: «Живете? По моим ли заветам?» Но вроде как не сердился при виде такого тесного застолья. Что новый хозяюшко, что старый крепостной, да хоть бы и незадачливый полковник, — все в обнимку, на равных. Песня, она чинов не соблюдает. Спивай, казак!
Казав мини батько,Щоб я оженився…
Сейчас, когда старый Розум лежит при старой церкви в Лемешках, вроде как и злобы на него нет. Какая злость на батьку! Так разве потылица почешется, рука, загребая к виску, старый шрам заденет… Говорили, топорик у казака за поясом — это на случай неминучий, когда саблю выбьют из рук. Знатно когда-то метали топорики!
Поживи еще немного Розум — может, и в разум вошел бы. Свадьба! Каждому казаку следует сподобиться… «Сподобае!» — сам себя и поправил на хохлацкий лад. Но разве он решает? «Не, батько… господыня моя решае», — подумал без обиды, как должное.
Обида ли, грусть ли — к чему? Весело звенела бандура. Доброго казака с приветом к матери снаряжали.
Тут же, на застланной ковром старинной лавке, и спать казак-полковник завалился. Чуть свет идти ему через всю Россию до Киевского шляху, а там и до родимых Лемешков…
С приветом до мати.
С ответом от нее.
Через месяц ли, через два ли, как придется.
IV
Шинок в Лемешках встал как бы сам собой.
Если по всему великому тракту, от Киева до Чернигова и дальше, как подсолнухи торчали шинки, так почему не быть ему и в Лемешках?
Еще два года назад, получив так нежданно-негаданно деньги от сына — да полно, от сына ли? — порешила: копейки не проест, все на обзаведение пустит. Брюхо, оно и на бураках, на подсолнухах проживет. Конечно, дочки подрастали, какое-никакое приданое надо бы готовить. Конечно, и меньшой, Кирилка, заботы требовал — к грамоте его тянуло, добре уже читал и писал. Дьяк Онуфрий, который и старшего, Алешеньку, учил, не мог нахвалиться: младший, мол, будет даже поголовастее. Пасти скотинку — пускай пока пасет, но книжицы ли, бумага ли, чернила ли — потребны. Перья, те пущай из собственных гусаков дергает, а письменные приклады подавай, не скупись, мать. Она и подавала, но самые трошечки. О будущем думать приходилось.
Под эти думки и вырос шинок.
— Гарный! — изумились казаковавшие питухи.
— Паньски, шановные панове! — во все глаза оглядывали местные женихи, да и проезжие-заезжие с близкого шляху.
Чего удивительного: и левая Поднепровщина, не говоря уже о правой, не забыла панов. Да многие из них обратно до Польши и не уезжали, здесь прижились. Только по названию — паны, а из тех же казаков, из реестровых: королевских ли, царских ли — все едино. Пан, он пан и есть. Побольше рядового казака видал, побольше и поездил. Эка невидаль — Лемешки!
Но вот же останавливался, оглаживал приспущенные на польский манер, подстриженные усы, не до пупка, как у покойного Розума! Входил в новый шинок с насмешкой, а уходил с доброй усмешкой:
— Геть, жинка! Как пийдемо обратно — знов завертаем до тебя.
— Завертайте, шановные панове, — низко кланялась Розумиха. — Ваши покои — завседы будут вашими. Дитятки!..
На голос матери дочки выбегали, тоже кланялись. Ага, Вера набегом, легкомысленно, Анна уже с понятием, с приседанием на польский манер, Агафья по-взрослому, подражая матери. Крутилась и внучка, Авдотья Даниловна; после ранней смерти Данилы тоже осела в шинке. Истинно, девишник! И привлекал, и завлекал многих. Но Розумиха строго присматривала.
— Але, але, хлопче! — кричала на непонятливых. — Сватов засылай, зазря дивчину не соромь!