Дорога. Губка - Мари-Луиза Омон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Антуанетта, я думала, вы не способны читать письма, не вам адресованные.
— О, я понимаю, что разочаровываю вас. Ну как вам объяснить… Видите ли, чувствуешь себя настолько вовлеченной в это, настолько посвященной, что кажется, будто это имеет к тебе прямое отношение.
Глаза ее налились слезами, но я не дрогнула.
— Конечно, я бы себя больше уважала, если бы вообще не развязывала этой ленточки, но часть писем была без конвертов и слова бросались мне в глаза. А вы бы как поступили на моем месте?
Вопрос застал меня врасплох; я не способна представить себе, что между мной и Паскалем возможны какие-то другие отношения, кроме тех, которые существуют.
— Письма были от ученицы коллежа, и они потрясли меня тем, сколько в них было верности, свежести и полноты чувств. Из этого преступного чтения я вынесла самое лучшее мнение о Грациенне и самое худшее — о себе. Так разрушилось прежнее мое представление о нашем супружестве, которым я дорожила, потому что казалась себе женщиной хоть и постаревшей, но привлекательной своей наивностью и невинностью. На этот раз я потерпела поражение на своей собственной территории, и у моего мужа не было больше никаких причин выказывать мне какое бы то ни было предпочтение. Грациенна была вроде последней модели автомашины, которая соединяет в себе качества всех предыдущих, да к тому же еще и новенькая.
В связке еще хранились два или три письма Александра, которые были возвращены ему по причинам, ясным из переписки. В семье Грациенны придерживались старых традиций, и лучше было, чтобы письма моего супруга не попались на глаза ее матушке. Впрочем, ничего, кроме жажды духовного союза, в этих письмах не было. Казалось, и для него, и для нее любовь была как бы третьим действующим лицом, парящим высоко над ними в небесных сферах, которому они свято поклонялись. А в то же время все было очень просто, немного пасторально, все слегка отдавало запахом кислого молока и ситного хлеба. Правда, Александр уже не был в возрасте Вертера, но Грациенна была ровесницей Шарлотты, и, как у Шарлотты, у нее было множество маленьких братьев и сестер, о которых она заботилась по-матерински. Больше всего меня огорчало, что Александр сам смеялся бы до слез над подобной ситуацией, расскажи я ему такое о ком-нибудь другом несколько месяцев назад. Он сказал бы мне, что это вполне в моем духе — вот так впасть в детство, что я живу вне времени и пространства и позволяю рассказывать себе сказки. И устроил бы разбирательство, на манер девочек, по поводу моего буржуазного воспитания, только с более старомодной лексикой и в более изысканных выражениях; и еще сказал бы, что не верит в романы, которые ни к чему не приводят. В течение тридцати лет он объяснял мне, с большой деликатностью, что у нас с ним разные темпераменты и потому ему необходимо находить на стороне немного дополнительного тепла. Я притерпелась к этой мысли. И вот теперь, давая, осмелюсь сказать, контрпар, он уже не искал дополнительной пылкости, а пристроился в тенистой свежести любовной дружбы. Целые вечера, ночи напролет описывал он мне очарование этого чувства, так напоминавшего ему фильмы его молодости, особенно те, в которых вся страсть разрешается в танцах и песнях. Заговорив о Фреде Астэре, он нанес мне окончательный удар. И добавил, что Грациенна похожа на хрупких белокурых героинь музыкальных комедий: при виде ее ему всегда слышится та музыка из американских фильмов, в которой звучат нежные женские голоса, уносящиеся в поднебесье. Картина этого сахарного рая, о котором я мечтала для себя, была слишком тяжелым для меня испытанием. Меня предал не только Александр, но и Фред Астэр собственной персоной. Очарование и ангельские добродетели белокурой актрисы, которую танцовщик бережно держал на вытянутых руках, воплотились в головке Грациенны; это ее волосы взметались в неповторимом движении, одновременно скульптурном и хореографическом, это ее ножки переставали быть ногами, они парили над сценой и становились предметом поклонения. Заодно можно было спросить себя, кем же тогда была я, и, разумеется, ответить, что больше никем. Конечно, давно уже на моих платьях не было воланчиков, я не носила плиссировку и солнце, как не признавала и никаких оборок, которые на мне напоминали бы балетную пачку, но я очень верила, что мы с Александром остаемся сообщниками, понимаем друг друга с полуслова, что за плечами у нас общий багаж мыслей и образов и у него не хватит жестокости поделиться им еще с кем-нибудь, впрочем, вряд ли и найдется кто-нибудь другой.
И вот я стала никем, и мне пришлось — это было самое тяжкое — поставить Фреда Астэра на место, как и Александра. Это, как мне сказала Мари-Мишель, была оздоровительная и очищающая операция, необходимая для того, чтобы я наконец стала взрослой.
Я уже говорила, что это было для меня слишком тяжелым испытанием: посудите сами. Прежде всего я отреагировала одним из самых смешных заболеваний, так называемой аллергией, которая пришла на смену благородным заболеваниям былых времен, вроде анемии. Я бы предпочла гармонично чахнуть, стать хрупкой до полупрозрачности, но нет, каждое утро я просыпалась багровой, с таким распухшим лицом, будто когорты комаров всю ночь нападали на меня. И к тому же невероятно голодной. Вставать мне приходилось чуть свет, во-первых, чтобы избавить Александра от созерцания моего страшного лица, пылающий огонь которого мне удавалось пригасить с помощью мазей и компрессов, и, во-вторых, чтобы тайно поглощать еду, оставленную накануне на шкафу: рогалики, бриоши, шоколад, а кроме того, признаюсь, чтобы записывать наши разговоры. Я обиды забываю из-за плохой памяти, как вы знаете. Но записи я вела не столько из чувства мести, сколько из желания составить себе связное представление о последнем романе Александра и понять, на каком свете я сама, в той слабой мере, в какой я еще ощущала, что существую. Я прятала свою тетрадь в жардиньерке на кухне, где Александру рыться никогда бы в голову не пришло. Мне было приятно, что и у меня есть секреты, как бы мало ими ни интересовались. Одно время я даже посылала сама себе эти записки «до востребования», изменяя почерк, и прилепляла на конверты очень красивые марки, которые ярким пятном, заметным мне одной, выделялись на жардиньерке.
Приступы крапивницы становились все тяжелее, и мои утренние ухищрения уже не могли скрыть горящих фиолетовых пятен на лице. Из всех радостей мне только и оставалось что гурманство. Перед уходом на работу я объедалась ирисками, миндалем и имбирем. К счастью для моей фигуры и для моего достоинства, оргии прекращались с наступлением дня. До появления Александра я успевала принять душ, одеться и причесаться, наложить на лицо лечебные мази, и сыта была на весь день. Вечером мой муж имел возможность созерцать привычный облик заброшенной жены, которая мало говорит и еще меньше ест. Он выплескивал на меня свою, слегка отдававшую инцестом, тепличную любовь.
Я записывала его откровения. «Записывала», конечно, слишком громко сказано, большинство рассказов Александра я забывала уже к двум часам ночи, когда он решал, что пора идти спать. Тогда я нацарапывала несколько предложений, которые могли стать для меня зацепками, и дополняла их на рассвете.
Я мало спала в это время. Кроме тех занятий, о которых я говорю, я еще переписывала от руки все письма Грациенны. Почему от руки? Не могу сказать. Быть может, я, как те каннибалы, которые съедают людей в надежде присвоить себе их достоинства, надеялась, что немного свежести достанется и моей собственной коже. Процедура была мучительной, хотя переписывание текста, за который не несешь ответственности, — занятие, само по себе успокаивающее. В письмах Грациенны было что-то убаюкивающее, их лейтмотив был нежным и бесхитростным. Не отдавая себе в этом отчета, я сама добавляла «люблю тебя, люблю, люблю» к тем довольно многочисленным «люблю», которые открывали и заканчивали послания; я писала все быстрее и быстрее, как обезумевший паровоз, пущенный по наклонной плоскости, пожирает километры и километры неизвестного пути. Закончив эти упражнения, я уже не знала, на каком я свете, меня шатало, я прятала свои копии между пальмой и филодендроном. Повторяю, у меня не было никакой задней мысли об отмщении, я и не думала собирать какие-нибудь доказательства против Александра, просто мне надо было немедленно заполнить пустоту в мыслях, образовавшуюся после шока.
Однажды утром, пряча свои записки, я увидела вдруг жалкое маленькое растеньице, умиравшее от жажды в пустом стакане: отросток аралии, который я сунула в воду как раз перед тем, как обнаружила письма Грациенны, и о котором забыла, не замечала его, даже поливая соседние цветы, будто изгнала из своего сознания за то, что он слишком был связан с событием недопустимым. Вода давным-давно испарилась, оставив бурые разводы на стенках стакана. Нежные листочки побега, покрытые пятнами, напомнили мне собственное лицо. Я почувствовала себя матерью, которая бросила своего ребенка ради каких-то недозволенных удовольствий и по возвращении нашла его больным; огромная, родившаяся из жалости и угрызений совести, материнская любовь бурлила во мне.